У меня всегда глаза были на затылке, правда, об этом никто кроме меня даже и не догадывался, но неотступное влечение к сближению с кем-то и чем-то для всех давно из этого мира растаявшим, сопутствовало мне всю жизнь и по сию пору все так же и даже еще теснее сопутствует. Сейчас я даже ретивее чем прежде, встреваю в ожесточенные споры, чтобы защитить того или иного известного, а то и весьма знаменитого покойника, которого нещадно критикуют (и что любопытно, очень возможно, даже вполне справедливо критикуют) или за неправильный образ жизни, или за маловерие, или за несоответствующие понятиям нравственного богословия мысли и чувства. Так уж устроен человек, что едва только он попробует прикоснуться к краю Христовой ризы, так первым делом он стремглав бросается наводить порядок в окружающем мире, — разоблачать открывшиеся ему в этом молниеносном проблеске света уродства и несоответствия земной жизни и Истины. Но поскольку, как водится, своего бревна в глазу он еще видеть не умеет (и не мог еще успеть тому научиться), то вооружившись топором (а другие духовные инструменты ему тоже еще совсем не по плечу), он смело принимается очищать от соринок чужие глаза, в том числе и тех, кто давно уже не может от таких операций уклоняться по причине своего жительства в мире ином.
Эта исступленно-холодная и немилосердная справедливость живых неофитов к усопшей части своей нации, — всегда вызывала у меня яростный протест (хотя к себе-то неофиты при этом всегда настойчиво требуют снисхождения, а то и ласки). И я бросалась на верные головомойки в заведомо проигранных сраженьях, проигранных потому, что мне ведь важно было не опровергнуть выдвинутые против очередной хрестоматийной знаменитости обвинения, а вытащить из-под жестоких ударов его беззащитную душу.
Права ли я была, приняв роль защиты давно усопших «преступников» (больших ли малых — разве важно? Все мы перед Богом преступники)? Вопрос этот имеет самое прямое отношение к тому, о чем пойдет речь в моем «Подстрочнике». Это ведь помянник, а в помянниках, как известно нам даже из Евангелий — я говорю о родословиях Господа Иисуса Христа, — люди разные встречаются. О ком-то легче и радостнее вспоминать, молиться и другим рассказывать, а о ком-то — вроде бы все по-другому должно быть, то есть очень трудно, через силу, но… почему-то иначе не получается… Вот тайна, вот чудо Божие: как начнешь поминать «о упокоении» чью-то душу, от которой, быть может, раньше при жизни ее ты и потерпел немало, так все тягостное как-то растаивает, а остается только сострадание, а то и нежное даже какое-то чувство, с которым должны были бы мы любить и терпеть немощи и ошибки наших ближних при жизни. Ну, а уж коли с нежностью поминаешь кого, так разве останешься безучастным, когда услышишь жестокие и безлюбовные суды над жизнью давно усопшего человека?
…Почему-то видится мне в такие минуты тот белый спеленатый «младенческой» образ души Богоматери, которую бережно принимает в Свои длани Христос на иконах Успения Пресвятой Богородицы, и хочется мне также и мои немощные руки протянуть к той обвиняемой потомками с немилосердием душе, чтобы принять ее на себя как раненую и страдавшую на этой земле, как оплаканную кем-то ее любившим или, напротив, вовсе никем не оплаканную, чтобы ходатайствовать за нее перед Богом, и тоже плакать и просить… Как просишь и о собственном помиловании, и даже жарче…
В самом начале своего возвращения в Церковь (а я свое воцерковление всегда воспринимала именно как возвращение), листая церковный календарь, я впервые увидела и в мгновение ока со всей очевидностью приняла на веру, что мне не случайно выпало родиться в канун празднования иконе Божией Матери «Взыскание погибших», что это определенно знамение, имеющее свой тайный смысл. А то, что на мой день рождения пришлась память святых, имена которых совпадали с именами троих моих детей, что крестила меня бабушка по странному стечению обстоятельств именно в том храме, где и хранилась московская святыня — чудотворная икона Божией Матери «Взыскание погибших», и перед Ней буквально, — это все только подтвердило очевидность и не случайность всех удивительных совпадений, о которых как всегда строго и определенно сказал в свое время святитель Московский Филарет: «Пенять на случай — покойный ответ для людей, которые труд рассуждать почитают излишним, и боятся, чтобы не узнать чего необыкновенного, или чтобы не встретиться с Провидением».
ЛУБОКИЕ ВОДЫ
Глава 1. Несгораемый шкаф
«Пенять на случай — покойный ответ для людей, которые труд рассуждать почитают излишним, и боятся, чтобы не узнать чего необыкновенного, или чтобы не встретиться с Провидением».
Свт. Филарет Московский. Сочинения. Т.3., с. 3.
Крестины в 45-м.
Бабушку мою, Екатерину Александровну Домбровскую, урожденную Микулину, а по матери — родом Жуковскую, помню, сколько помню и себя: с первых месяцев жизни. А жизнь совместная наша — моя и ее — началась в Москве в 1945 году.
…В конце 1944 года мама и бабушка вернулись в Москву — мама из фронтового госпиталя, где всю войну служила хирургической сестрой под началом знаменитого Бурденко, а бабушка — из Орехова, владимирской деревни, где когда-то была усадьба наших предков Жуковских. Бабушка там провела всю войну вместе с сестрой Верой Александровной, с которой они вдвоем в двадцатые годы создали музей памяти своего дяди — Николая Егоровича Жуковского, родоначальника русской авиации. Несмотря на уже преклонный возраст, бабушка в начале войны вновь вернулась в Орехово, чтобы кормить с огорода в военное время семьи сына и дочери, оставшихся родных и всех, кого Бог пошлет…
Но вот война сдвинулась к долгожданному концу, и наконец-то бабушка с мамой вернулись домой — на Большую Полянку в бабушкину квартиру, полученную взамен того, что осталось после уплотнений от квартиры Николая Егоровича в Мыльниковом переулке. Перед войной там также решили устроить музей памяти прадеда.
Квартиру нашу, в которой некому было жить во время войны, обокрали подчистую. Оставили за неподъемностью только огромный стальной несгораемый шкаф с бумагами семейного архива и тоже весьма старый, бывалый рояль Беккер (он же Шрёдер), приобретенный еще у поставщика Двора Его Императорского Величества на Итальянской улице в Сант-Петербурге, стоявший теперь по колено в воде, натёкшей из лопнувших зимой батарей. Он смотрелся посреди пустой квартиры как брошенный чеховский Фирс и еще чем-то пронзительно напоминал очень старого, но бесконечно верного, потерявшего хозяев пса.
Много лет спустя, вспоминая бабушкины рассказы о том времени, вдруг догадалась: прозорливые воры, сами того не ведая, оставили только то, что действительно нужно было новорожденному в приданое (мама-то моя вернулась до времени с фронта, потому что ей подоспело совсем другое время — родить).
Доказательство под рукой: то, о чем я теперь пишу, что хочу рассказать, оно ведь вышло из того самого несгораемого шкафа, из бесценного семейного архива, из материализовавшейся в нем памяти, которая в этом шкафу десятки лет сберегалась, припрятывалась, пылилась, перепутывалась и даже прирастала процентами для того лишь, чтобы в один прекрасный день придти в те руки, для которых оно и было предназначено. Но этого никто не знал. Хранили, потому что не могли не хранить.
* * *
…Итак, была середина февраля 1945 года — вьюжного, метельного, ветряного — канун праздника иконе Божией Матери «Взыскание погибших», когда впервые закричала первая и, увы, оставшаяся единственной бабушкина внучка. Или — по-старинному — внука. Говорили, что так громко и заливисто подавала голос эта внука, что акушерки на радостях возвестили, что дитя «будет певицей». Но, вот уж и сроки все вышли, а может ли то дитя хотя бы нынче сказать: «пою Богу моему дондеже есмь»?