У прапрабабушки Анны Николаевны был дар слова от Бога, сбереженный от древнерусских корней, от того великого духовного дарения, которое когда-то щедро излилось на зачинавшийся и мужавший русский народ вместе с «миром излиянным» языка церковного-славянского. Тот русский язык был единым и пребогатным целым, диапазона всеохватного — земля и небо, и «гад морских подземный ход», свидетельствовал он о полноте национальной жизни, о богатстве оттенков ее, о разнообразии, глубине, широте и великодушии сердца народного, о самобытности характера его — непобедимого и в своем смирении, и в своей удали бесшабашной, и в своем заветном национальном желании объюродеть пред Богом, — то есть взять вот и отдать Богу совсем все — влоть до рассудка своего, до своего места и чина в этой человеческой жизни.
Именно язык этот исполнял (наполнял) духовной силой весь огромный жизненный опыт народа, возделывавшего гигантские пространства, сохранявшего притом и тепло и свет души, и поэзию жизни, которая в истинном своем понимании и есть обоженность. Намеренно употребляю это слово «обоженность», поскольку религиозность — слово не русское и не только по своему происхождению. Оно недостаточное, в своем оземлененном отражении определенных этапов погружения человека в безбрежную стихию Веры и определенных, ограниченных и оТграниченных отношений человека с Богом.
Прежним русским людям больше соответствовало понятие «обоженность» — но, конечно, не в прямом и строгом его богословском понимании, которое ставит обожение человека целью всей его жизни, синонимом совершенства и святости. Можно ведь употреблять понятие «обоженность» и в несколько более широком плане — как констатацию пребывания человека в Боге, в определенной духовной близости, или точнее — в устремленности к Нему, в особенной (дарованной Самим Богом) любви Божией — способностью слышания сердцем первично коснувшейся человека любви Самого Бога…
Анна Николаевна говорила по-русски так же замечательно хорошо, как, наверное, та же пушкинская Арина Родионовна. Отличаясь от нее разве что свободным владением несколькими иностранными языками. При этом, — что поражает! — чужестранной лексики она в русский язык никогда почти не примешивала. Это были редчайшие исключения. И сама этого не делала, и детей с внуками от того строго блюла, не позволяя, как она говорила, коверкать язык. На страже языка стояла ее вера, а язык — на страже ее Веры: инстинктивно чувствуя и сознавая, что чуждое слово несет и чуждое понятие, чуждый дух, который Вера отторгает, а если не будешь осторожно блюсти свою речь, то рано или поздно «исковерканный» язык начнет отторгать от тебя твою Веру.
Речь Анны Николаевны, как и речь многих ее сверстниц — но не всех: ко времени ее рождения в Петербурге уже многие дамы по-русски говорить уже и вовсе не умели, — была яркая, простонародно ухватистая, живая, которая бы нам, нынешним, жеманно опошлившимся со времен Петра, показались бы, — фи! — слишком грубой. Она говорила языком, к которому еще почти не прилипли кальки с европейских наречий. Сквозь эту немудреную русскую речь (как немудрена и речь Пушкина), — светилась еще незамутненная ипостась русскости.
…Анна Николаевна Жуковская — зятю Александру Александровичу Микулину (муж младшей дочери Веры) в декабре 1888 года из Москвы во Владимир:
Москва. Декабрь
«Дай Бог милый Саша, чтобы одна бедная кухарка не натворила крупной гадости. Здесь был на Николин день Саша Петров (Петровы — близкая родня Жуковских: сестра А.Н. Варенька вышла замуж за Александра Петрова. Имение их Васильки находилось в 8 км. от Орехова — прим. авт.) — мы еще ничего не зная, полюбопытствовали спросить, какова Афросинья, которая жила у них в Васильках. Он ужаснулся, что мы ее еще держим, там она всех перебаламутила и когда пришла к нему жаловаться на Тимофея, что он якобы избил ее, он, наведя справки, выгнал её в три шеи. А за скотом говорит, ходить умеет: Афросинья и известный тебе Автоном. Те самые человечки, которые обирали бедного Серафима (Серафим — племянник А.Н., сын уже покойной к тем годам любимой младшей сестры Вареньки. Он страдал запоями, человек был несчастный и кроткий. Опеку над ним, все расходы и попечения взял на себя добрый и сострадательный двоюродный брат Николай Егорович, так как родные братья Петровы — люди корня более жесткого, что ли, его очень обижали, — прим. авт.) до нитки.
Возьмет, бывало, 25 руб. Серафимушко у Коли, а Автоном сей час свезет к оной болезной Афросинье в дом, там подпоят его и отпустят голенького. А он мне, мерзавец Автоном, придет в Орехово и жалуется, что Серафимушко должен ему остался руб. 10. Невестка же Афросиньи — сестра Автономки. И вот, голубчик, в какой просак попалась я старуха, наняла на зиму такое сокровище. Прости Бог, чтобы сват этой мерзавки не натворил что-нибудь — он три года сидел в остроге за поджог целой деревни. Денег кухарка получила от меня и от Маши в три раза 3-50. Живет с 26 сентября и дополучить ей придется каких-нибудь 2 рубля — отчего мне она не сказала, что получила более чем за месяц, потому что нанята за 2-50 в месяц. В вымогательстве и сумятице их не учить. Довольно они попользовались от покойника (речь идет о Серафиме Петрове — прим. авт.). Все, бывало, он ими был доволен. Деньги его впрок им не пошли. Они бедны и наги. Аф. побиралась всю зиму. И откуда у ней деньги, ведь до копеечки они еще при нас истратили. Разве стащили что-нибудь у нас к Мягким, там Гришанушке мерзавцу тетенькой приходится.
Спаси нас Господь Бог — как-нибудь бы благополучно прошла зима без большой беды. Деньги думаю лутче выслать ей через волостного, чтобы и нога ее не была в Орехове. А раздражать тоже нельзя. Ишь! На каких разбойников мы наскочили. Не пришла она пешком, приехала. Автоном для сутяжничества не пожалеет лошади. Он и бедного Серафима всюду по кабакам возил, чтобы легче было его обирать. Да и нынешнею осенью явился после Васильков мне с претензиями на 25 руб. Якобы должных ему Серафимом. Я велела его прогнать…
Храни нас Бог от подобных головорезов — никогда Орехово не таскалось по судам и ни какие тяжбы. Даже и при Марфе не приходили в Москву. Боюсь, что разиня Акимка плохо запирает. Необходимо при приезде к вам съездить в Орехово и порасспросить Герасима, а то извольте видеть 5 руб. она невзыскивает, — Автоном за 15 копеек удушит отца родного. Я распорядилась, чтобы Герасим поставил сестру свою. Что бы все было сохранно — политично, премолчите с Акимом — не знаю, как теперь сладим привозкой теленка…..
P. S. Комиссия совсем съела Колю. Впрочем буду писать вскорости. Храни вас Бог".
На фотографии: Анна Николаевна Жуковская, ее младшая дочь Вера Егоровна Микулина с дочерьми Верой и Катей; Стоят слева направо: сын Анны Николаевны Николай Егорович Жуковский и муж Веры Егоровны — Александр Александрович Микулин.
Снимок начала 90-х годов XIX века.
…Анна Николаевна родилась в Тульской губернии в Алексинском уезде в имении своих предков Плутнево, неподалеку от станции Суходол. Родители Анны Николаевны умерли рано. Осиротев, — ей было 16, когда умерла мать, и 18, когда скончался отец, — она в миг стала старшей в семье, сестрой-воспитательницей для своих братьев и сестер — младший брат был еще грудного возраста. Характерный пример — тон и стиль обращения к старшей сестре в одном из сохранившихся в домашнем архиве нежнейшем письме младшего брата Анны Николаевны — Николая Николаевича Стечкина, отправленного им из Тулы в 1890 году:
12 февраля, утро.
Тула, Плацпарад, д. Михайловой
Милая воспитательница моя и сестра Анна Николаевна!
«Вчера, утром, из Новосиля было получено, заказным, весьма тревожное письмо от Славушкиной (Вячеслав Николаевич Стечкин — племянник Анны Николаевны, в будущем — довольно заметный революционер — прим. авт.) хозяйки об его болезни и о том, что он лежит в больнице. (…) У меня, как нарочно, на этой неделе неотложные дела; да и на кого бросить семью? Когда вчера (в 10-м часу веч.) я провожал Соню (сестру Николая Стечкина и Анны Николаевны — прим. авт.) на вокзал, из дому привезли телеграмму на мое имя: «болен, в больнице, теперь присылай мать. Стечкин». Вы сами мать, и потому можете понять весь наш ужас. Болезнь, по моему крайнему убеждению вызвана неблагоприятными условиями помещения… на квартире хоть волков морить; Славушка на беду, хилее, пожалуй, Вани. (…) Он в слезах просит добрейшего и показавшего себя на днях милого Колю (Николая Егоровича) похлопотать на каких угодно условиях о переводе Славушки в Тулу. Колю, как я убедился, так уважают в округе… Оф, пишу — а сам боюсь испытывать судьбы Господни… Сердце в тяжелой неизвестности замирает: точно в непроглядную осеннюю ночь еду не знаю, куда, и все боюсь упасть в скрытый темнотою овраг.