Таким я помню этот парк.
…Со временем сердце стало смиряться с тем, что родины нашей для нас нет, нет отчего гнезда, очага, вокруг которого всегда собиралась семья, который грел и хранил одиноких стариков-потомков и единственное малое дитя в трудные и голодные годы. А вместе с тем пришел ко мне часто повторяющийся сон…
Наконец-то все устроилось, и мы, наконец-то можем возвратиться в Орехово. Знакомый путь, столетние березы, старый темный заросший парк с высоченными старинными липами и одинокими скамейками, на которых давно уже никто не сидел, цветник у пруда с еле заметными когда-то песчаными дорожками, — все как прежде сокровенное, древнее, хранящее как эти затянутые ряской пруды, старинные тайны даже прежних хозяев усадьбы еще времен Екатерины II… И вдруг — совсем рядом, чуть ли не наседающие на наш милый старинный дом страшные беспросветно-унылые серые хрущевские постройки, какие-то бетонные свинарники, асфальт, грязь, какие-то незнакомые бесцеремонно хозяйничающие люди, мертвечина…
Этот сон повторялся точь в точь несколько раз и был он для меня очень страшным сном. Видно, пришло время в сердце своем похоронить и навсегда упокоить Орехово и всю память об ореховской жизни. Но шли годы, все дальше и дальше удаляя меня от родных ореховских аллей, а рана в сердце так и не могла затянуться. Может быть, потому, что «похоронив» Орехово мы его не «отпели»?
На фото: Дом и пруд в имении Орехово. Вид со стороны цветника.
..Первые десять лет моей жизни — вплоть до своей тяжелой болезни бабушка была на ногах: и со мной много занималась, и в реставрационные командировки выезжала, она ведь была замечательным, известным реставратором древнерусской живописи — фресок и икон. Иногда она уезжала и надолго. Зато потом привозила чемодан винограду, а то и чемодан денег, — правда, совсем обесцененных — это было очень раннее мое воспоминание. А запомнилось, наверное, по изумлению и радости мамы и соседей.
В те послевоенные годы бабушка работала в Третьяковке в реставрационных мастерских. Она каждый день ходила по своим делам, благо все было рядом, — Полянка, Старомонетный и Малый Толмачевский переулки, — а я, держа ее за руку, повсюду пребывала вместе с ней, важничая и ощущая себя то ли помощником бабушки, то ли ее проекцией…
…И вот, как обычно, по утру, почти каждый день выходили мы с бабушкой на тихую и пустынную Большую Полянку, отправляясь в поход по Бабьегородскому и Голутвинским переулкам, по Спасоналивковскому — мимо бывшего Подворья Пантелеймонова Афонского монастыря, где жил в начале ХХ века преподобный старец Аристоклий, мимо церкви святителя Григория Неокессарийского, где в двадцатые годы ХХ века в доме, принадлежавшем храму, тихо и прикровенно доживали монахини закрытого еще в 20-е годы Аносино-Борисоглебского монастыря.
Только много лет спустя, прочитав впервые об этом монастыре и его насельницах, и затем еще много раз ненасытимо перечитав эти сладостные страницы и вдоволь надышавшись воздухом той прежней монастырской жизни, могла я горько подосадовать, что, живя с матушками на одной улице, мне так и не довелось встретить их в раннем моем детстве хотя бы под сводами колокольни храма святителя Григория Неокессарийского, где был пробит сквозной проход для пешеходов. Хотя, кто знает, может быть, мы все-таки и встречались?
Древние ветхие врата этого храма как магнит притягивали мое внимание. Мне казалось, что за ними живет что-то совершенно необычайное, может быть даже немного страшное. Мой дух замирал, и я искала хоть какое-нибудь крохотное отверстие, чтобы заглянуть внутрь. Увы, храм был закрыт, изуродован, а потом, словно в издевку его превратили в место скупки и продажи «русского света» — древних наших икон.
На обочинах тротуаров, помню, еще сохранялись каменные тумбы, к которым раньше извозчики привязывали лошадей. Дома шли по Полянке низкие, осевшие — эдакие Стародумы — с вросшими в землю окошками, превратившимися из первых этажей в подвалы. Из князи в грязи. Как же это, думала я, умудряется жизнь насыпать за годы — за одно-другое столетие столько земли, что дома погребает? Зачем так вообще засыпается землею жизнь? Засыпается, и все уходит ниже, ниже… И мне все думалось, как бы откопать эти домишки, да посмотреть, каким был тот тротуар, по которому ходили еще в прежние, стародавние времена…
Всегда притягивали мое внимание чугунные оградки сквериков, низенькие и старинные, по всей видимости, настоящего Каслинского литья, — никто, уверена, не думал о том, что они вот остались от той, прежней, еще не погибшей России. А я почему-то всегда именно об этом и думала, проходя мимо.
Были у нас в Замоскворечье и голубятни. В переулках можно было идти босиком по чистому белому песку — не закованному в гранит исподнему девичьему бельишку Москва-реки, заросшему местами утоптанной травой, гусиной лапкой и подорожником.
…Путь наш с бабушкой лежал в сторону Голутвинских переулков, потому что там была корова, где бабушка брала для меня молоко. Удивительно: но сейчас, написав эти строки, я мгновенно вспоминаю его вкус. Тому, что совсем недалеко от Кремля — по ту сторону реки жила корова, ничуть удивляться не стоит. В Замоскворечье еще очень много оставалось настоящих нетронутых «поленовских двориков». А потому для меня этот поленовский шедевр всегда был и остался еще и документально точным снимком с натуры (хотя дворик-то у Поленова Арбатский…) — с наших Замоскворецких мест…
Вот деревянные крышки глубоко врытых в землю мусорных ящиков, — их в прежние времена даже на московские карты наносили, — такой был порядок. Вот и у Поленова видим ящик на первом плане. И у нас такие были. Вокруг песочек, чистота, за ящиком — метелка. Никаких тебе запахов. Тем не менее, когда я норовила туда к задним стенам примыкавших к скверикам домов отъехать со своей лопаткой и ведерком, бабушка меня из этих отдаленных и сугубо привлекательных мест тут же вытаскивала. Негоже ребенку играть у помоек, даже таких ухоженных и аккуратных.
Был у нас с бабушкой любимый скверик: по соседству с Морозовской детской больницей — между Полянкой и Малой Якиманкой, а точнее по соседству с Иверской общиной сестер милосердия. Мы с бабушкой там всегда делали «привал»…
Я мгновенно выкликиваю эту картинку из памяти… Солнечный майский или июньский московский день, пустой скверик, только бабушка с какой-то женщиной на скамейке, да я, да, может, еще один ребенок в высохшей и почти пустой песочнице… И все я там исследую: почву, землю, ольховые сережки, состав песка, какие-то мелкие в нем камушки и кусочки попадавшихся еще в то время «чертовых пальцев»…
Что за обаяние такое таинственное было у этих старых замоскворецких сквериков, что я до сих пор их так помню? Помню опять же запахи какие-то особенные — так пахли старые книги в ореховских книжных шкафах, запахи московской земли и песка, нагретого на солнце, или после дождя… Даже руки после копания в такой земле долго пахли земляным пьянящим духом… Я всегда с наслаждением принюхивалась к своим рукам после копания в земле: вся кожа до локтей благоухала этим хлебных духом московской земли. Чем не самый, что ни на есть кормящий ландшафт?..
Особенно пьянили запахи весной, когда все просыхало, ликовало солнышком, когда начинали поливать из шлангов дворы и все выходили на первые субботники, после чего дворы стояли такими убранными, свежекрашенными, праздничными — аккурат к куличам, к Пасхе!
Пасху помню как-то больше на май: пустынные улицы, фигурки бабулек в белых ситцевых платочках с пасхальной снедью тоже в платочки завязанной, ярко зеленые точки распускающейся листвы на сквозных еще весенних деревьях, особенную чистоту и порядок всего мира и предпасхальную тишину в доме: няня Агаша, перед уходом в церковь ставила тесто на куличи, и не то, что бегать, ходить-то по дому мне не разрешали…
А за неделю-две бывал на Москва-реке ледоход. И если это приходилось на воскресенье, то мама начинала начищать и наглаживать мне, как в гости, мою нехитрую одежонку, чтобы идти на Каменный мост смотреть, как идет лед… И не одни мы там были: много народу приходило, как на салют, смотреть на вспучившуюся реку, на серые грязные льдины… И это тоже были наши праздники, и наша родная московская жизнь, и наш родной кормящий ландшафт, и люди на мосту были тоже все родные…