Выбрать главу

На Коллаже работы Екатерины Кожуховойпортрет Марии Егоровны Жуковской — единственно оставшийся от нее, подлинные письма ее и конвертик, надписанный рукой гусара, от нее отказавшегося.

…Поразительна все-таки эта живучесть некоторых родовых черт. Вот «настойчивость», — назовем эту черту так, — о чем говорит она, то и дело вспыхивающая в коленах родах? К примеру, у Marie, мягкой и послушной девушки, я слышу звучание этой узнаваемой стечкинской струны, не той настойчивости, что нагла, приступчива и неотвязна, лишь бы кого-то поиспользовать в своих целях, а для себя что-то непременно ухватить — ни в коем случае. Мари была скромная, хорошо воспитанная, выдержанная девушка, начисто лишенная и следов житейской агрессивности и инстинктов стяжательности. И все же нечто настойчивое, упрямое в ней все-таки было…

«Она так плакала, так стенала и просила, что родительские сердца не выдержали и Машу с гусаром Николаем в Орехове обвенчали…». Какую, однако, силу должна была проявить семнадцатилетняя Marie, чтобы вопреки строгой и обычно непреклонной в своих требованиях матери, коей, несомненно, дочь всегда оказывала послушание, тут все же умудриться настоять на своем.

…Трижды благословлялся крестным знаменем жених, трижды невеста, надевались кольца в знак вечности и непрерывности брачного союза, в знак отдания себя на всю жизнь друг другу, а Господу обоих нераздельным образом… Батюшка произносил молитву, в которой испрашивалось у Господа благословение и утверждение обрученным, вспоминались ветхозаветные Исаак и Ревекка, благословлялись кольца благословением небесным, сообразно с силою, которую получил через перстень Иосиф в Египте, прославился Даниил в стране Вавилонской и явилась истина Фамари…

«И десница раб Твоих благословится словом Твоим Державным и мышцею Твоею высокою», — говорилось в молитве, когда кольцо — символ обета вечной верности возлагалось на пальцы правых рук обручников…

Каково же было Мари после всего столь благоуханного и желанного, когда все так безобразно рухнуло, сознавать, что сама она своеволием своим устроила себе эту западню. Только сознавала ли?

Анна Николаевна несомненно пережила большое потрясение, когда не устояв перед слезами дочери, она впервые в жизни дерзнула оказать насилие над Божественной волей, благословить то, чему не было Божиего благословения, что захотелось бедной ее девочке в ы р в а т ь из рук Божиих…

Именно так, как порыв гнева Божия, истолковала она потом то, что случилось во время обручения. Священник только еще начал говорить обручальную молитву, вознес высоко крест, и вдруг с треском в страшном ураганном порыве ветра (которого пять минут назад и не было вовсе) разлетелись в залу балконные двери — словно какая-то материализованная и живая сила ворвалась из бушующего сада в их мирное и благолепное действо…

Вот почему, не имея на то письменных свидетельств, я почти уверена, что не одна Мари принимала то роковое решение сохранить верность своему обручению, оставшись вечной одинокой невестой без жениха, в старых девах. Анна Николаевна не могла не понимать, что на овечке ее уже была поставлена Божия метка, и слово верности тоже было Машей дано… Так что уверена: и мать и дочь избирали этот всежизненный крест для Маши в обоюдном согласии.

Не даром говорят во святых отцах, что все наши кресты вырастают на почве наших собственных сердец.

Стойко приняла случившееся юная Marie. И это тоже была родовая черта: стоицизм, который бабушка моя не без основания называла реализмом. Впрочем, православные искони именовали сей «стоицизм» (тоже разновидность настойчивости) или реализм — «смирением» перед Лицом и волей Божией.

* * *

Было и другое в обычае — замолчать горькое и негожее, не распространяться много о нем… Многое, многое так замалчивалось, о чем теперь посетуешь, — куда как больше пользы в реализме, если ищешь его с любовью и состраданием. Хотя бы в назидание для другого поколения. Святость, достигнутая в этом грешном мире без великой брани не так назидает, как тернистый путь, как преодоления немощи человеческого естества, как нахождение выходов из таких трудный жизненных коллизий, как та, что приключилась с Машей. Не умалчивали бы — может, помогло бы это внучкам Маши не повторять ошибок самоволия? Но они, увы, повторяли.

Теперь, когда шаг за шагом ход событий в памяти моей воскресился в своей реальной и осмысленной последовательности, я гораздо резче вижу рядом с Мари и моих бабушек-сестер — Веру и Катю, их матушку и мою прабабушку Веру Егоровну, самую младшую из детей Жуковских, а вслед за ними и мою маму, и себя, и своих детей…

Вспоминая тех, кто был ближе ко мне, кого я помнила и любила, — и даже прабабушку Веру Егоровну Микулину (урожденную Жуковскую) — ее я узнала «как живую» из множества сохранившихся писем, — читался даже почерк, то аккуратный, то нередко уж слишком беглый, — любимица семьи могла позволить себе немного небрежности и торопливости; я догадывалась о ней из рассказов и реплик бабушки — почему-то все помнится до мелочей, из которых столькое усматривалось благодаря внутренней интуиции родства, что теперь мне и увидеть Веру Егоровну было бы даже не столь необходимо, чтобы сказать, что все эти женщины, мои прабабушки и бабушки, да еще и моя мама, — все они имели большое внутренне сходство. Особенно бросались в глаза упрямые стечкинские подбородки, свидетельствовавшие о той самой настойчивости, об упрямстве, о наличии сильной воли, которую кто-то из родных даже назвал однажды стальною.

Абрисы лиц были разными, — бабушка Катя более походила на свою бабушку по отцу — француженку Екатерину Осиповну Микулину, урожденную Гортензию да Либан, которую она, впрочем, никогда не видела; мама моя тоже имела в лице заметные черты этой родовой линии; бабушкина сестра, Вера Александровна — напротив, была в Стечкиных, — она очень походила на Анну Николаевну, на мать, на Машу, но во всех звучала одна и та же струна, которая напоминала о некоей наследственной силе и даже твердыне характеров.

Об этой силе — «звериной» — рассуждал Иван Бунин в своем «Освобождении Толстого». И ему не случайно виделось у Толстых, Горчаковых, Трубецких, Волконских и в других русских древних родах присутствие некоей из ряда вон жизненной силы. Зоркий Бунин писал о простонародной телесной крепости, широкости и даже подчеркнутой неуклюжести костяков иных представителей этих родов. Какой-то даже атавизм усматривал он в их крепких породах. Несомненно, что Ивану Алексеевичу здесь виделась некий вопрос, отвечать на который он не спешил, а просто примечал, про себя делая все же выводы. А читатель — уж как хочет…

Стечкины, да и Жуковские, Микулины — атавизмом телесным никак не страдали: все были отменно выточены Божественным резцом. Но и тут нельзя было не приметить следов еще долго не иссякавшей природной силы, когда-то подлинно могучей, богатырской…

Одна знаменитая Настасья Григорьевна Стечкина — бабка Анны Николаевны (мне — четырежды прабабка), необыкновенной силы, воли, властности женщина чего стоила… И потомки ее: тот же братец Анны Николаевны — Яков, к которому крепостных на исправление посылали: упрямства неодолимого, наделенный к тому же богатырской силой, страшным весом и ростом за два метра, который своеволием своим надломил-таки судьбу рода, женившись в шестнадцать лет на воспитаннице своего отца — скорее всего, своей побочной сестре. Богатство было скоро им и братьями проиграно, поместье продано, потомки уже остро бедствовали и многие из них жили совсем как разночинцы, искали внутренней моральной компенсации неудач в каких-то странных увлечениях — в том числе и в революционной деятельности… Как будто революция могла залечить те или какие-либо другие раны… Но именно этот род дал особенно талантливых людей — и Николая Егоровича — Стечкина по матери, и его двоюродных братьев и их потомков — замечательных конструкторов, врачей, писателей…