— С удовольствием бы, Иван Сосипатрович, если бы не полиция…
— Ядри их в печенки-селезенки!.. И уж мы бы с тобой, — ох! — настукали бы глухаришек да рябков! А по осени — белок. Отвели бы душу! Глядишь, и сохатого запромыслили бы.
— Мечты, мечты! — Владимир взглянул на Надежду. — Без мечты нет охотника!
— В степи вам от жарищи негде притулиться. Как в овине возле печки!.. А вы спуститесь к бережку: там полегше. Я приду.
Вдоль обрыва шел с лопатой в руках Стародубцев. С ним — несколько пареньков и две девчушки с корзинками, наполовину наполненными длинными, как веревки, корневищами солодки. На обрыве корни были обнажены, и ребята легко выдирали их.
— Вот вы и с новой добычей! — подбодрил учителя Владимир Ильич. — Так и на книжки денег хватит. На какой-нибудь журнал для детей. Смекните-ка.
— Смекнем. Только боюсь… Нет, не отца Ивана. Ему некогда доглядывать. — Учитель щелкнул указательным пальцем по жилистой шее и жестом показал, как сдают игральные карты. — Покуда всех лавочников не обставит… А опасаюсь: вдруг нагрянет благочинный. Тому зубы не заговоришь…
— Я, Володя, пройду немного с девочками, — сказала Надежда. — Помогу им, поговорю. — Взглянула на учителя. — Не возражаете, Владимир Петрович?
— Пожалуйста. Стражника тут нет.
Оставшись один, Владимир Ильич сел на уступ обрыва и окинул взглядом долину. По ту сторону Енисея — заливные луга с мелкими блестками озер. Дальше — узенькая ленточка Шушенки. За ней — россыпь домов и халуп. В былое время при устье, говорят, стояли на острожном валу пушки, отлитые при Петре Великом. Они были нацелены в степь, где так же, как сегодня, вились дымки над одинокими юртами…
— Отдыхаете? — неожиданно раздался голос Симона Ермолаева, подымавшегося по тропинке от реки. — А я в Енисее охолонулся.
Сегодня он почему-то прихрамывал больше обычного, и казалось, что его увечная нога не удержит высокого плотного тела и вот-вот с хрустом переломится. Но Симон Афанасьевич вовремя перенес тяжесть на здоровую ногу и, опершись рукой о землю, сел рядом, расстегнул воротник сатиновой косоворотки, подпоясанной узеньким ремешком с бляшками, выкованными из полтинников, и, сняв картуз, утер лоб платком.
— Послал господь жарищу! Хоть сызнова в Енисей ныряй! — Удрученно вздохнул. — Припоздал я нынче скотинушку пятнать да таврить. Боюсь, мухота навалится. Дней мне не хватает. В мае за пашней доглядывал, — везде надобно самому. На казначейские заботы, почитай, неделю ухлопал. В июне — в Красноярск ездил.
— Ну и что там нового?
— Кресты на соборе заново позолотили! В ясный день горят, как солнышко!
— И это — все новости?
— Кому — какие. Вы ждете свои, а нашему брату, деревенскому жителю, нужны другие. — Ермолаев снова вздохнул. — Может, бог милует, оклемаются бычишки.
— Движение по мосту через Енисей еще не открыто?
— Слышно, скоро освятят. А покамест бродяжню, варнаков да ваших «политиков» по тракту гонят. Три партии на моих глазах прошли: большу-ущи-ие!
— Говорите, политических много?
— Считать не пересчитать. И откуда только берутся? Девки и те в политику ударились! Чего им недостает? У нас к дождю комар одолевает, а там… Перемены, что ли, ждать?
— Н-да, — задумчиво молвил Владимир Ильич. На вопрос не ответил. Он уже приучил себя к осторожному разговору с волостным казначеем. Чего доброго, донесет полиции, жандармам: дескать, разводит «политик» смуту. А за этим непременно последует добавка к сроку ссылки. — Так комары, говорите? Они у вас при всякой погоде злые. Даже сквозь кожаную перчатку прокусывают!
— Умеете вы все на смешок повернуть!.. Ну, а мои красноярские новости добрые: молотилку славную купил! Хватит с овином маяться. Нынче до зимы весь хлеб обмолочу! И сортировку отменную привез — отбирает зернышко к зернышку!
— Значит, вы стоите за машины, за развитие промышленности, за новые фабрики и заводы?
— А как же? Сил нам добавляют!
«И против вас силы добавляются», — подумал Владимир Ильич.
А Симон Афанасьевич, неожиданно переменив разговор, стал задавать вопрос за вопросом: доводилось ли собеседнику ездить во Францию? Как называют ту державу? И какое там правительство? Услышав короткие и настороженные ответы, насмешливо шевельнул усами:
— Республика — значит, режь, публика! Вместо царя — президент. И — депутаты от народа. Де-пу-та-ты, — повторил Симон Афанасьевич, чтобы получше запомнить. — А в Англии, — я читал в газете, — королева. Баба! Мужика-то не нашлось, что ли? А при ней этот самый такой же, как во Франции, па-ра-ла-мен. Так скажите мне, господин Ульянов, в чем же разница?
— Не знаю. Думайте сами.
— Вы все знаете, только со мной не хотите говорить по душам. А мое соображение такое: можно и у нас, как в этой самой Англии. Даже лучше: у нас все ж таки не баба, а царь. Мужик! Что кому надо, говори в па-ра-ла-ме-не. И в Сибирь погонят одних варнаков. Жисть пойдет, как по маслу. Тихо, мирно… Вижу — не согласны.
— Как же я могу согласиться? — Владимир Ильич прихлопнул у себя на щеке огромного паута с бронзовым брюшком и малахитовыми глазищами. — Вот сегодня редкостная тишина в природе. А посмотрите, — показал овода на ладони. — И не одни пауты пьют кровь — слепни кусаются еще больнее.
— Опять шутками отделываетесь. Дали бы книжку про все порядки. У вас поди есть?
— Все дозволенные. — Владимир Ильич встал, и голос его зазвучал холодно, отрывисто. — Никому никаких книжек не даю.
— С вами, видно, не споешься. — Симон Афанасьевич тоже встал, оттолкнувшись одной рукой от земли. — А я-то думал пригласить отобедать с нами. Баран сварен. Для «дружков» прихватил четверть из казенки. А мы бы с вами и госпожой Крупской… Я ведь крепкого тоже не потребляю. Кумысу бы выпили. Пастухов я заставил делать — к киргизам съездили, обучились. Ладный получается: в нос шибает не хуже шамапанского. Иль мадеры бы. Из Красноярска я привез.
— Для работников?! — спросил Владимир Ильич с колючей хитринкой.
— Что вы?! — Под усами Симона Афанасьевича блеснули в усмешке широкие зубы. — Не в коня овес!.. Захватил сюда, чтобы вас попотчевать.
— Напрасно беспокоились. Мы пообедаем на бережке у костра.
И Симон Афанасьевич, крутнув головой, пошел вверх, к стойбищу, откуда сильнее прежнего пахло гарью, дымом, конским и людским потом, степной бараниной да шипучим кумысом.
Домой плыли сначала по Енисею, потом — по Шушенке. Надежда держала в руке веточки солодки. Владимир опять сидел в гребнях, лицом к кормовщику. Спросил его:
— Ты, Иван Сосипатрович, что-то совсем не пьяный? Водки не хватило? Или хозяин плохо угощал?
— А ну его к лешаку! Я бы ни в жисть не пошел подсоблять… Да боюсь, коровенку за подать уведут…
— Что ж ты не сказал нам.
— У вас лишние-то деньжонки откель возьмутся?.. А там, — Сосипатыч концом весла ткнул в заенисейскую сторону, — все сковырнулись, ажно землю носами пашут. Я приметил: бутыль казенная, а водчонка мутная, ровно он из лывы зачерпнул. Табашного настою, холера, добавил, чтоб одним стаканом свалить. И заедки нутро не принимат. Маются мужики. Глаза бы мои не глядели.
— И ты не попробовал хозяйского угощеньица?
— Провались он в тартарары! Мне тайком от него кумысу поднесли.
Владимир, на минуту опустив весла и обернувшись к Надежде, коротко пересказал разговор с Симоном Афанасьевичем над речным обрывом.
— Ни стыда у него, ни совести, — подтвердил Сосипатыч, сердито загребая воду кормовым веслом. — Другой бы рубля не пожалел, а этот, язва, шесть гривен. А мне теперича руки надыть в бане отпаривать. Скупердяй бессовестный!.. Как ты говоришь, Ильич? Спалататор?
— Да, эксплуататор. И он, ты знаешь, Надюша, за парламент! Только не французского, а английского типа, чтобы — при царе-батюшке! И сам не прочь в депутаты. Опаснейший из противников.
На следующий день, вспомнив о серебристых бликах на миражных озерах, о метелках цветущей солодки, Надежда написала своей будущей свекрови: