— В партии много хороших товарищей…
— Да. И еще будут потери, пока мы победим… А Федосеев навсегда останется в памяти. Он был первым марксистом на Волге. В кружках любили его, на редкость талантливого революционера. Да, талант — это не только сочинять стихи, писать картины или играть на сцене, но и подымать народ на революционную борьбу. Федосеев это мог бы делать. До конца наших дней нам будет недоставать преданнейшего борца.
Весь день Владимир думал и говорил только об этой утрате.
За обеденным столом сидел задумчивый. Котлеты оставил нетронутыми. И вечером, словно больной, ограничился стаканом чаю.
Елизавета Васильевна спросила, что приготовить для него на завтра. Может, купить курицу и сварить бульон?
— Нет, не нужно. Я же совершенно здоров. И все пройдет.
Она подумала: «Словно родного брата похоронил».
Ночью Владимир долго не мог заснуть: то закрывался простыней, то откидывал ее, то садился на край своей кровати и спрашивал:
— Не спишь, Надюша?
— Не сплю. Не могу.
— И я не могу. Разворошена память. Перед глазами — Волга, наши первые шаги. Казань, Самара…
Чем отвлечь от раздумья — Надежда не знала. Она подсела к нему, положила руку на плечо. Владимир вспомнил Гопфенгауз:
— Опасаюсь за нее. Мария Германовна — редкая женщина. Родилась в дворянской семье. Воспитывалась в Смольном институте. Однажды в доме своей сестры, вышедшей за вольнолюбивого человека, дававшего приют нелегальным, видела нашего Сашу, слышала, как он возразил сторонникам «малых дел»: «Чудаки! Из-за чего спорят? Агрономия, статистика, земство, непротивление злу — вот каша-то! А народ как издыхал в грязи, в темноте, так и издыхает». И в душе девушки все перевернулось. А потом на сходке — встреча с Федосеевым, любовь на всю жизнь. К нам она приезжала десятки раз, привозила его письма, рукописи. В нашей семье принимали ее, как свою… Из года в год Мария носила ему передачи в тюрьмы. А потом и сама попала в ссылку. И все годы считала себя его невестой… Что с ней будет, когда узнает о трагедии?
— У нее хватит силы воли, чтобы пережить. Она же революционерка.
— А Николай Евграфович?.. Чуткие сердца бывают хрупкими… Н-да, самым отвратительным в ссылке становится «интеллигентоедство». Юхоцкому и его присным невдомек, что на этот пагубный путь их толкают наши враги из охранки и жандармерии. Травлю интеллигентов-марксистов подогревает полиция: сбавляет ссыльным-рабочим казенное пособие, даже совсем отказывает. Дескать, проживут физическим трудом.
— Неужели Оскару откажут? И Проминскому с его большущей семьей?
— И еще подливают масла в огонь оппортунисты из «Рабочей мысли» с их предательским девизом: «Рабочие для рабочих». Ты читала, знаешь.
— Неужели подленькая газетка могла дойти до Верхоленска?
— Теряется доброе, здоровое слово, а это… Наверняка дошла. И Федосеев не выдержал пакостных наветов. Да и здоровье, видать, подвело. Вот и счел себя ненужным… Успел ли он закончить книгу? И дойдет ли корзина с его архивом до Глеба?..
— Я думаю, дойдет.
— А Мария Германовна?.. Ты только представь себе, Надюша, север, глушь. Никого из единомышленников нет, ни одной души. И вдруг приходит эта страшная весть. Надо, действительно, иметь огромную силу воли, чтобы не оказаться перед гамлетовским вопросом…
В среду 15 июля уходила почта, и Владимир Ильич написал старшей сестре в Подольск, где мать с дочерью проводили лето:
«…Н.Е. покончил с собой… Оставил письмо Глебу… а мне, дескать, велел передать, что умирает «с полной беззаветной верой в жизнь, а не от разочарования». Не ожидал я, что он так грустно кончит. Должно быть, ссыльная «история», поднятая против него одним скандалистом, страшно на него повлияла».
С той же почтой Ульяновы отправили свой взнос на постройку оградки и надгробного памятника.
2
Неожиданно приехал Василий Старков. Друзья обнялись.
Оглядывая гостя и похлопывая по плечам, Владимир Ильич сыпал восторженные слова:
— Здравствуй, Базиль! Здравствуй! Рад видеть тебя здоровым. А загорел-то как! Из Египта, что ли?
Василий начал рассказывать с неизменной обстоятельностью: после постройки дамбы, ограждающей Минусинск от весеннего паводка, исправник разрешил ему наняться к купцу Лыткину техником на солеварню, и сейчас он, Старков, возвращается в степь к месту своей работы. В Шушенское заехал — сорок верст не околица! — ненадолго.
Едва дослушав до конца, Владимир Ильич стал расспрашивать: поправилась ли жена, здорова ли теща, как Глеб с Зиной? И, не дожидаясь ответа на последний вопрос, крикнул в соседнюю комнату:
— Надюша, в Теси тоже сыграли свадьбу. Очень рад! — Снова схватил гостя за плечи. — Поздравляю тебя с молодоженами! А им отправим депешу. Хорошо, что заехал. Молодчина! Так, говоришь, нанялся соль добывать? Дело доброе. И время пролетит быстрее.
Выйдя к ним, Надежда подала руку гостю. Старков, спохватившись, принялся поздравлять:
— И вас тоже с законным браком! От всей души! И от моей Тончурки — то же самое, и от Глеба с Зиной, и от Эльвиры Эрнестовны! Все были рады такому приятному событию. И все желают вам наследников да наследниц, сынков и дочек.
— Ну, уж ты так сразу. И оптом.
Надежда, покраснев, показала глазами на стулья:
— Да вы садитесь.
— Мое пожелание вполне естественное, — продолжал Старков с той же неторопливостью. — Вот у нас уже была первенькая… Да радость оказалась недолгой. И за судьбу роженицы боялись — Тончурка вся слезами изошла по ребеночку. Сонечкой звали…
Чтобы отвлечь гостя от тяжелых воспоминаний, Владимир Ильич хотел показать ему комнаты. Но тот все говорил и говорил о своих семейных, и прерывать было неудобно.
Пока он рассказывал, как ездили в бор за ягодами, как лошади испугались зайца, перебежавшего дорогу, и с такой быстротой рванулись в сторону, что все упали на землю, Надежда успела накрыть стол и пригласила к ужину.
— Эльвиру Эрнестовну подняли почти бездыханную, — продолжал Старков. — Боялись за ребра. Спасибо Тончурке, — она как фельдшерица успокаивает: на перелом не походит. А больная все лежит пластом.
— Так надо же в больницу.
— Сейчас ей не вынести дороги. Решили обождать. Тончурка уволилась с работы еще недели за три до своего несчастного разрешения и теперь не отходит от матери.
За столом Владимир Ильич наполнил рюмки малиновой настойкой, приготовленной Елизаветой Васильевной, и вернулся к началу разговора:
— Значит, ты в степи, на соляном озере? И хорошо там у тебя?
— Солнце палит нещадно. Приезжай, Володя! Приглашаю для твоего же интереса. За нашим озером есть деревенька с довольно странным названием — Иудино…
— Так, так, — поторапливал Владимир Ильич, заинтригованный рассказом. — Я слышал о такой деревне. Говорят, там, как в Туркестане, искусственное орошение полей. Проведено местным крестьянином Тимофеем Бондаревым.
— Удивляюсь, Володя, откуда ты все знаешь?
— Ну, что ты?! Далеко-далеко не все. Многое не знаю, — не хватает времени, но о Бондареве доводилось слышать. Деревенский публицист, искатель правды. Человек толстовского толка в некоторой степени.
— Да, переписывался с самим Львом Николаевичем! Тебе бы интересно поговорить с этим крестьянином. О его основном труде мне там рассказывал один ссыльный.
— «Торжество земледельца, или трудолюбие и тунеядство». Так? Хорошее название!
— А я-то думал — удивлю рассказом. Трудолюбие Бондарева исключительное. В рукописи двести страниц, а он снял с нее чуть ли не десять копий!
— Послал царю, губернатору, Глебу Успенскому, Льву Толстому, в музей Мартьянову.
— Вот это толково! Буду в Минусинске — почитаю. Николай Михайлович разрешит.
— Не зря я разговор завел… А последний экземпляр старик завещал положить с ним в гроб.
— Разве он умер?