— На остановках будет удобно, — подхватил Владимир, — опустим в кипяток — еда готова!
— Уж только не для тебя, Володя, жирные-то, — охладила зятя Елизавета Васильевна.
— Я поправлюсь.
— Поправишься — другой разговор. А на дорогу такие пельмени рискованно. Я для тебя настряпаю без жиру, без луку.
— И будете меня, словно кержака, кормить из отдельной чашки?! — расхохотался Владимир. — Наживете себе хлопот!..
Старков отметил: глаза у него все такие же — с задорной искринкой, с веселой лукавинкой, а вот щеки… Скулы обтянулись, щеки немножко впали и подбородок с подстриженной рыжеватой бородкой выдался вперед. Исхудал Володя! И было от чего: книги, статьи, рецензии, переводы… И все сложно, полемически остро. Один «Протест» чего стоил. Надо же было и оппортунистам воздать должное по их грехам, и сохранить единодушие всех семнадцати. А тут еще эта неясность…
Вон Надежда держится спокойнее. Она знает — Владимир сделает все, что в его силах, чтобы быть вместе. Если не в Пскове, то хотя бы по дороге до Уфы…
А что это у нее поблескивает на груди? Какая-то необычная брошечка.
— Полюбуйтесь, Василий Васильевич, на новогодний подарок! — Надежда, поймав его взгляд, шагнула поближе. — Самый дорогой подарок!
Старков присмотрелся: на изящной прямоугольной пластинке с золотистым отливом, похожей на корешок книги, было выгравировано: «Карл Маркс».
— Это — Оскар! — пояснил Владимир. — Нашел удила бронзового века и вот смастерил!
— Говорит, на память об ученье, — пояснила Надежда с волнением. — Я ведь помогала ему постигать «Капитал».
— Но тебе, Надюша, с этим подарком, — в прищуренных глазах Владимира заиграла смешинка, — нельзя показываться на глаза Мартьянову! Он Оскара призовет к ответу: «Почему удила не сдали в музей? Порушили древность!»
— Да, в самом деле… Николай Михайлович будет прав, — рассмеялся Старков. — Только не в том смысле… Не удила — в музей, а эту брошечку. Понятное дело, после революции. Чтобы люди знали о ссыльных годах.
— Мне жаль будет расставаться. — Надежда прижала рукой брошку к сердцу. — Сохраню…
— А мне Тончурка, — вспомнил Старков о самом важном и достал из кармана письмо, — прислала полное описание маршрута от Минусинска до Ачинска. Прочитай, Володя. Тут сказано, какие ямщики везли от станка до станка, хороши ли они, сколько взяли за прогон. Словом, вся ямщицкая «веревочка»! И где Тончурка останавливалась, и сколько за чай платила…
— И за кипяток для пельменей! — рассмеялся Ульянов, принимая письмо. — Пригодится в дороге. Постараемся — по той же «веревочке».
На столе лежали свежие номера «Нивы», и Старков сказал, что в «Воскресении» Толстой превзошел самого себя, что в Минусинске все зачитываются романом.
— Что там Минусинск! — заметил Владимир Ильич. — В Германии уже переводят.
Елизавета Васильевна начала разливать чай:
— Садитесь, беспокойные люди.
На мохнатых ветках сосенки уже горели свечи.
4
Побывав в полиции, Старков написал в Шушенское: прибавки не будет! Можно собираться в дорогу! Бумаги для всех исправник разошлет по волостям.
Только Надежду Константиновну приходится огорчить: Псков для нее не разрешен. Повелено последние тринадцать с половиной месяцев отбыть в Уфе. Как — туда? Своей властью исправник не может выдать проходного свидетельства. Если не будет распоряжения из департамента, придется — по этапу.
— Ужасно! — У Нади сверкнули глаза, дрогнули уголки губ. — С какими-нибудь уголовниками…
— В таком случае пусть и меня заарестовывают, — резко и отрывисто бросил Владимир.
— И меня… — едва сдержала слезы Елизавета Васильевна. — Отправляют ведь по этапу всей семьей. Как наших Проминских сюда…
— Отчаиваться рано. — Владимир шагнул к конторке. — Пошлем телеграммы в департамент. Отдельно от всех троих. До отъезда остается девять дней — самые закоснелые чиновники успеют распорядиться. Знакомых попросим поторопить.
Пусто и убого выглядела квартира в последние дни. Уже были сняты занавески с окон, в посудном шкафу оголились полки.
Книги уложили в три ящика, замкнули их и обшили рогожами. Взвесили на базарных весах — 13 пудов 21 фунт. И за сутки до отъезда весь багаж отправили в Минусинскую транспортную контору.
Надежда Константиновна в столовой укладывала в чемодан последние бумаги, выгруженные из конторки. Взяла несколько листков, исписанных мужем: рукопись без начала и конца. Что это такое? Кажется, та рецензия, которую нельзя было отсылать, потому что критикуемая им книга оказалась изъятой по решению цензуры. Первый и последние листки потеряны. Хранить ли эти? Или бросить в печку вместе с нелегальщиной, в которой уже миновала надобность? С листками в руках пошла в дальнюю комнату и остановилась у порога: Владимир писал, склонив голову к зеленому абажуру. Как он может в такой суматошный день и при таком разгроме?! Но не надо ему мешать…
Бесшумно попятилась, он все же заметил краем глаза.
— Что, Надюша? Что-нибудь важное?
— Так… пустое…
Но из-за пустяка жена не вошла бы. Какие-то листки у нее? Ах, эта злополучная рецензия! Лучше приберечь, какие-нибудь строчки могут пригодиться.
— Я помешала…
— Ничего, Надюша, ничего. — Владимир, положив карандаш, повернулся к жене. — А я не мог удержаться… — Схватил с конторки только что полученный двенадцатый номер журнала «Научное обозрение», тряхнул его в воздухе и бросил на стол. — Такая чепуха понаписана!.. Ты еще не успела взглянуть? Полюбуйся. Скворцов! А каркает, как ворон!
— О «Рынках»? Но, Володя, твоя книга везде встречена хорошо. И о ней писали как о крупном вкладе в экономическую литературу. Тебе нечего волноваться.
— Я не волнуюсь — это мое обычное состояние.
— Кто он такой? Впервые слышу.
— Статистик. Марксистом звался. Когда-то мы с ним участвовали в уничтоженном цензурой сборнике. Подавал надежды. А теперь — с ними, — Владимир кивнул головой вправо, — с легальными. И не стесняется самых отборных «сердитых» выражений, критикует «теорию Ильина». А теория не моя — Маркса. И я не могу оставить без ответа. Вот начал: «Юпитер сердится»… Давно уже известно, что такое зрелище очень забавно и что гнев грозного громовержца вызывает на самом деле только смех».
— Отлично, Володя! Но ты же не успеешь, — до отъезда остаются часы.
— Важно начать. А начало есть. И я отвечаю не только «сердитому Юпитеру» — достанется Струве, достанется Тугану.
— Узнаю твой стиль! — рассмеялась Надежда, довольная постоянной боевитостью Владимира. — Лучший вид защиты — нападение.
— А как же иначе? Время обязывает.
— Пиши. Лампу упакуем завтра. Она еще послужит тебе в Пскове.
Из проходной комнатки приближались торопливые шаркающие шажки. Ульяновы оглянулись. К ним шел Минька. На одной ноге у него растрепанный сапожный опорок, на другой — отцовский пим, высокое голенище упирается в пах. Сдвинутая набок рваная заячья шапчонка вот-вот свалится, подол материной кацавейки волочится по полу. На руках мальчуган держит несколько номеров «Нивы».
— Дядя Володя! Я узял тамока.
— И правильно сделал. Неси, Миняй, неси домой. И вот карандаши.
— А это — от меня. — Надежда Константиновна взяла с полки детские книжки. — Держи. За один раз не унесешь — приходи еще.
Минька, запрокинув головенку на тонкой шее, не отрывал синих капелек глаз от Владимира Ильича:
— Дядя Володя! А ты ишшо приедешь?
— Нет, Миняй. — Владимир Ильич наклонился, тронул острое плечико мальчугана. — Расстаемся навсегда. Расти большой. Будущей осенью отправляйся в школу. Обязательно. Я на тебя надеюсь.
— А на коньках не хочешь кататься? На Шушенке?
— Откатался. Оставляю тебе.
— Не понарошке?! — Минька заулыбался от радости, утер заострившийся нос о книжки, повернулся, готовый бежать домой вприпрыжку, но наступил на подол кацавейки и, уронив ношу, хлопнулся на пол, пискляво ойкнул.