— Ты не плачешь ли? То-то же! Ты ведь мужчина! — Владимир Ильич помог собрать книжки. — Держи! И шапку надо поправить. Вот так.
Вокруг них прыгала Дженни, брыластыми мокрыми губами мазнула по мальчишечьей щеке.
Весь вечер собака носилась по ералашной комнате, принюхивалась к тюкам, чемоданам и корзинам, вскидывала передние лапы на пустые полки, поочередно подбегала ко всем, уставлялась круглыми, по-собачьи красивыми, недоуменными глазами, как бы спрашивая: «Скажите, люди, что все это значит?»
Ямщик подъехал на тройке.
Первым на проводы пришел Сосипатыч. Владимир Ильич отдал ему банку пороху и остатки дроби в мешочках.
— Буду вспоминать наши совместные охотничьи походы.
— Жалко, Ильич… — Сосипатыч помял свою клочковатую бороду. — В тайгу мы с тобой так и не съездили. Все из-за стражников. Язви их в печенку!..
Паша, не сдерживая горестной дрожи в плечах, уткнулась в грудь Надежды Константиновны. Та успокаивала девушку:
— Не надо, Пашенька. Я пришлю адрес — ты пиши нам. — Поцеловала девушку в щеку, соленую от слез. — Ты уже настоящая невеста. Желаю тебе хорошего жениха, доброго, работящего, как ты сама. Ну, прощай!
Перед дальней дорогой Елизавета Васильевна вспомнила старинный обычай, и все на минуту сели.
Когда встали, Сосипатыч оглядел отъезжающих, на Надежде Константиновне запахнул широченный тулуп, на Елизавете Васильевне застегнул косулью доху, одолженную Прасковьей Олимпиевной, и корявыми пальцами щипнул на Владимире Ильиче старый полушубок из черных, по-барнаульски крашенных овчин.
— Не дюже будет… Мороз-то колется иголками наскрозь… — Снял с себя пеструю опояску, вытканную Еленой Федоровной. — Подпояшься потуже — тепло-то сбережешь. Так-то выдюжишь.
Пришла Варламовна, поклонилась всем.
— Не поминайте лихом…
Последним прибежал Энгберг. С ним простились уже за воротами.
— Понимаю, грустно оставаться одному. — Владимир Ильич обнял друга. — Но как-нибудь скоротаешь своей срок. Встретимся. Может, в Питере. Или в твоей родной Финляндии. Непременно встретимся.
Оскар бежал за кошевой до угла улицы и махал шапкой.
Прощай, Шушь!
Целая полоса жизни остается в прошлом…
Отодвигаются вдаль Саяны, как бы тают в морозной мгле.
Владимир Ильич сидит на облучке, рядом с ямщиком, спиной к лошадям. Смотрит на острова, где охотился на зайцев.
Елизавета Васильевна покашливает от мороза. У Надежды низко надвинута шаль, поднят лохматый воротник тулупа, видны только глаза, опушенные белыми от инея ресницами.
Выдержат ли женщины долгий путь? Не схватят ли простуду?
В середине кошевы мечется Дженни, кидает лапы то на колени хозяину, то хозяйкам и чуть слышно скулит. Ульянов гладит ее рукой в шерстяной варежке, но собака не унимается.
Надежда Константиновна, приподняв полу тулупа, прижимает собаку к ногам, укутывает.
Но Дженни продолжает скулить, тонко и жалобно.
5
В Минусинске отлегло от сердца.
Исправник, получив предписание, выдал Надежде Константиновне проходное свидетельство. Теперь можно отправляться в путь-дорогу.
А как там в Красноярске? Давно нет вестей. Прибавилось ли кружков? Выводят ли «экономистов» на чистую воду? И не пора ли создать комитет? И Владимир Ильич отправил телеграмму Скорнякову: хочется повидаться с ним. Не удастся ли ему приехать на часок в Ачинск? Встретиться они могут у сестры Красикова, фельдшерицы железнодорожного медицинского пункта.
Матери телеграфировал: в Уфе сделает остановку на два-три дня, попросит губернатора оставить Надю там, а то ведь могут отправить в какой-нибудь Стерлитамак или Белебей.
Потом пошли вдвоем в музей, возвратили книги, простились с Мартьяновым.
Феликс Яковлевич Кон сам пришел пожать им руки на прощанье, пожалел, что так и не довелось познакомиться поближе, поговорить по душам:
— Все из-за Райчина… Пробежала тогда между нами черная кошка.
— Надеюсь, единственная и последняя. — В глазах Владимира Ильича заиграли добродушные смешинки и тут же погасли, уступая место деловитости. — У нас с вами — все впереди, и мы еще встретимся не раз.
За Дженни приехал из Теси Егор Барамзин, остановился в том же доме Брагина, где жил Старков и Курнатовский. Егор Васильевич делал бутерброды с колбасой, старался прикормить собаку.
Но всякий раз бутерброд норовила выхватить Дианка, ластившаяся ко всем. Курнатовский прикрикивал, прогоняя свою общительную собаку на кухню. А Дженни останавливалась поодаль, нерешительно вытягивала морду к аппетитному угощению, оглядывалась на Владимира Ильича и, услышав: «Ну, бери, бери», брала осторожно, уступая соблазну, отходила к хозяину и, съев бутерброд, ложилась с тяжелым вздохом.
— Жаль ее… — проронила Надежда Константиновна.
— Я вам нарисую Дженни и пришлю, — пообещал Барамзин. — Акварельными красками. — Сделал новый бутерброд и опять начал подманивать собаку. — Подходи смелее. Ты теперь моя. Завтра поедем домой…
Поздно вечером примчались Лепешинские с Леной Урбанович и Ольгой Сильвиной. Пантелеймон Николаевич бережно внес на руках дочку, запрятанную в мешок из заячьих шкурок. Ольга Борисовна, сбросив шубу, погрела руки о печку и сунула их в мешок:
— Ой, да она вся мокрая!.. Горячая!.. Надо во что-то завернуть, а у нас все с мороза…
Старков подал одеяло.
— Оленьке в дороге было жарко, душно — приходилось откидывать капюшончик, — рассказывала Ольга Борисовна, завертывая дочку, дышавшую тяжело и хрипло. — Кажется, она жестоко простудилась. Ой, горе мне!..
— Это я виноват, — сказал Владимир Ильич, — посоветовал сшить мешок из двойного заячьего меха. Думал — понадежнее.
— Мы и сами так думали, а теперь вот… Придется нам остаться здесь на недельку.
— И останемся, — поддержал жену Пантелеймон Николаевич. — Той порой морозы схлынут. Ведь через три дня — сретенье: говорят, зима с весной встретится впервой.
— По приметам Сосипатыча, сретенские морозы — последние, — подтвердил Владимир Ильич, пошел в прихожую одеваться. — Сейчас приглашу врача.
— Эх, революционеры тоже! — довольно громко, как все глухие, ворчал Курнатовский, вышедший покурить. — Завели себе обузу!
— Не надо, Виктор Константинович. Не надо так, — уговаривал Владимир Ильич, приподнявшись на цыпочки к его уху. — Оч-чень, оч-чень хорошо, что есть ребенок! Вырастет еще одна революционерка! А как же иначе? И кто знает, возможно, и у вас…
— У меня?! — Курнатовский резко повернул голову. — Избави боже!..
— Ну, а после, — Владимир Ильич шутливо ткнул его в бок, — после революции?
— Там… Если выйду живым из всех боев…[20] — Курнатовский махнул длинной тонкой рукой. — Тогда и поговорим. А сейчас не до этого.
Пришел врач; осмотрев Оленьку, уложенную в постель, сказал: воспаление легких, и Лепешинские отказались от лошадей, заказанных для них.
Родители ни на шаг не отходили от больной. Старков отправился в аптеку за лекарством.
Елизавета Васильевна и Надежда Константиновна готовили ужин. Ольга Борисовна сказала им:
— Сварите наши пельмени. — Попросила мужа: — Пантелеймоша, принеси с мороза.
— А мы их… — Лепешинский взъерошил волосы. — В Ермаках забыли.
— Как же это так?! Ну я с ребенком завертелась, а ты…
— В сенях остались… Полный мешок!
— Мы тоже настряпали на всю дорогу. Сейчас сварим, — сказала Елизавета Васильевна. — Правда, наши из одной постной говядины. И без луку. — Повернулась к зятю. — Не гляди, Володя, с укоризной. Не из-за тебя одного такие-то. У меня тоже, — приложила руку к груди, — желудок не позволяет. И печень.
6