«Умирайте с миром... в час несчастия я всегда буду возле Луи». Две слезы выкатились из глаз твоего отца; это были слезы радости в последний час жизни. Растроганным голосом сказал он мне:
«Господь принял твою клятву» и тихо скончался, стараясь пожать мне руку в последний раз и прошептав твое имя. Луи! Я обязан твоему отцу благосостоянием, которым пользуется моя добрая матушка, я обязан твоему отцу чувствами, которые сделали из меня человека и этим крестом, который блестит на моей груди. Понимаешь ли ты теперь, зачем я говорил с тобою таким образом? Пока ты был еще в силе, я держался в стороне, но ныне, когда настал час исполнить мою клятву, никакое человеческое могущество не может помешать мне.
Наступила минута молчания между молодыми людьми. Наконец Луи спрятал свою голову на груди солдата и сказал, залившись слезами:
– Когда же мы едем, брат? Тот взглянул на него и спросил:
– Точно ли без тайной мысли хочешь ты начать новую жизнь?
– Да, – отвечал Луи твердым голосом.
– Ты не оставляешь за собою никакого сожаления?
– Никакого.
– И готов мужественно переносить все испытания, которые тебя ожидают?
– Да.
– Хорошо, брат! Таким-то я и хочу тебя видеть. Мы поедем тотчас как только разочтемся с твоей прошлой жизнью. Свободным от препятствий и горьких воспоминаний, должен ты вступить в новую жизнь, которая раскроется перед тобою.
2 февраля 1835 года пакетбот заатлантической компании выехал из Гавра в Вальпараисо. В числе пассажиров находились граф де Пребуа-Крансэ, Валентин Гиллуа, его молочный брат, и Цезарь, ньюфаундлендская собака, с которой они не хотели расстаться.
На пристани стояла женщина лет шестидесяти, с глазами, полными слез; она провожала корабль. Когда наконец он исчез на горизонте, старушка медленными шагами отправилась к дому, который находился неподалеку от берега.
– Делай что должно, а будет что можно!.. – прошептала она голосом, заглушаемым горестью.
Эта женщина была мать Валентина Гиллуа. Она была достойна сожаления: она оставалась одна...
ГЛАВА IV
Казнь
В 1450 году территория Чили была захвачена принцем Синхирокой, впоследствии Инкой, овладевшим долиной Мапохо, называвшейся в то время Промокачесом, то есть Местом плясок и веселья. Однако перуанское правительство никогда не имело прочных позиций в этой стране по причине вооруженной оппозиции промочианов, тогда расположившихся станом между реками Ранелем и Маулэ.
Хотя историк Гарчилассо делла-Вега определяет границы области, завоеванной инками, на реке Маулэ, но все доказывает, что они были на Ранеле, потому что при слиянии рек Качапоаля и Тингиририки, из которых последняя в этом месте принимает название Ранеля, находятся развалины древней перуанской крепости, построенной совершенно одинаково с крепостями Каллой и Ассуайей, в провинции Квито. Эти крепости обозначают границы.
Испанский завоеватель дон-Педро Вальдивия, основал 24 февраля 1541 года город Сантьяго в очаровательном месте, на левом берегу реки Манохо, при входе в долину, простирающуюся до реки П у рагу эля и подножья горы Эль-Пардо, которая возвышается тысячи на четыре футов.
Сантьяго, сделавшийся впоследствии столицей Чили, один из прекраснейших городов испанской Америки. Улицы широки, прямы, дома, выстроенные только в один этаж по причине частых землетрясений, обширны и хорошо расположены. В Сантьяго есть очень много памятников, из которых самые замечательные – Каменный мост на пяти арках и Тахама или плотина, сделанная из двух кирпичных стен, пространство между которыми заполнено землей, и служащая к защите жителей от наводнений. Кордильерские горы, с вершинами, увенчанными вечными снегами, хотя и отдалены от города на восемьдесят километров, но как будто парят над ним и представляют величественнейшее зрелище.
5 мая 1835 года, в десять часов вечера, удушливый зной тяготел над городом; в воздухе не было ни малейшего ветерка, на небе ни одного облачка. Сантьяго, город обыкновенно такой шумный и веселый, казалось, был погружен в мрачную печаль. На балконах и в окнах, правда, видны были мужские и женские лица, но выражение их было серьезно, взоры всех были задумчивы и тревожны.
Повсюду, на улицах или у дверей, стояли многочисленные группы, разговаривавшие шепотом и с живостью. Из дворца беспрестанно выходили ординарцы и скакали по различным направлениям. Отряды солдат выходили из казарм и с барабанным боем отправлялись на Большую Площадь, где становились в ряды, безмолвно проходя посреди смущенных жителей.
Большая Площадь в этот вечер представляла необыкновенное зрелище. Факелы в руках людей бросали красноватые отблески на собравшихся, ожидавших важного происшествия. Изредка поднимался какой-то странный ропот, как будто шум моря перед бурей, шепот целого встревоженного народа, выражение грозы, собиравшейся во всех этих стесненных сердцах.
Десять часов медленно пробило на соборной колокольне. Тотчас же в рядах солдат послышались голоса офицеров, отдававших приказания, и в одно мгновение толпа, раздвинутая во все стороны, с криками и ругательствами, сопровождаемыми ударами ружейных прикладов, разделилась на две почти равные части, оставив посреди площади обширное свободное пространство. В ту же минуту вдали раздалось погребальное пение, тихое и однообразное, и длинная процессия монахов потянулась по площади. Монахи эти принадлежали к ордену братьев милосердия. Они шли медленно, – по два в ряд, с опущенными на лицо капюшонами, потупив головы, скрестив руки на груди и напевая De procundis. Посреди них десять кающихся несли каждый по открытому гробу.
Позади монахов ехал кавалерийский эскадрон, а за ним шел батальон милиции, посреди которого десять человек, с обнаженными головами, с руками связанными за спиной, ехали на ослах, лицом к хвосту. Каждого из ослов вел за узду монах; отряд копьеносцев замыкал эту печальную процессию.
При крике: «Стой!», произнесенном командиром войск, расположенных на площади, монахи раздались направо и налево, не прерывая своего погребального пения, и осужденные остались одни посреди площади на месте, приготовленном для них. Эти люди принадлежали к знатнейшим фамилиям страны. Занявшись некстати политикой, они должны были поплатиться за это жизнью. Жители Сантьяго с мрачным отчаянием смотрели на приговоренных к казни, которых считали мучениками. Вероятно, в их пользу произошло бы восстание, если бы генерал дон Панчо Бустаменте, военный министр, не послал на площадь войско, которое могло устрашить самых отважных и принудить их молча присутствовать при расстреле тех, кого они не могли спасти.
Осужденные сошли на землю, набожно стали на колени и исповедовались монахам, которые остались возле них, между тем как отряд из пятидесяти солдат занял позицию в десяти шагах. Когда исповедь была закончена, осужденные поднялись с колен и, взявшись за руки, мужественно стали в один ряд перед солдатами, которые должны были расстрелять их.
Между тем, несмотря на значительность войск, собранных на площади, в народе поднялся глухой ропот. Толпа волновалась; зловещий говор и проклятия, произносимые вслух в адрес Бустаменте, заставляли агентов правительства поскорее кончить свое дело, из опасения, чтобы народ не вырвал у них несчастных жертв.
Генерал Бустаменте, спокойно и бесстрастно присутствовавший при страшной церемонии, презрительно улыбнулся этому выражению народного неодобрения. Он поднял шпагу над головой и скомандовал перемену фронта, которая была исполнена с быстротою молнии. Войска встали лицом к толпе; первые ряды прицелились в граждан, столпившихся перед ними, между тем как другие направили ружья на окна и балконы, откуда смотрели тесные группы любопытных. Тогда на площади вдруг воцарилась мертвая тишина, позволившая расслышать каждое слово приговора, громко прочитанного экзекутором и присуждавшего патриотов к расстрелянию. Осужденные выслушали этот приговор с совершенным бесстрастием. Генерал сделал знак. Ружейный залп раздался как громовой удар, и десять человек упали на землю. Войска с распущенными знаменами и музыкой прошли мимо трупов и отправились в свои казармы.