Для большевиков этот сталинский подход был в диковинку. При Ленине они привыкли спорить. Ленин, который был остроумным полемистом и теоретически возвышался над своей «старой гвардией», создал в партии традицию споров, которые заканчивались его, Ленина, решением. Это позволяло ему лучше контролировать ситуацию, выяснять мотивы недовольства, давало возможность соратникам генерировать идеи. То, что не принимал Ленин, не принимали и партийные съезды. Партийное единство сохранялось. Но инакомыслящих не наказывали, они не боялись споров. Ленин был готов «топнуть ногой», в решающие моменты запретить группировки, но при дефиците преданных большевизму кадров он не разбрасывался ими.
Теперь, без Ленина, такого «верховного судии» у партии не было. Зато в партию начался приток карьеристов, которые могли выполнять бюрократические функции и заменять идейных большевиков. Подчинение становилось большей добродетелью, чем генерирование идей. Новые идеи могли стать источником долгосрочных разногласий — вожди не могли убедить друг друга и не считали, что кто — то имеет право на последнее слово. «Воля партии», выраженная съездами и конференциями, была фальсифицирована аппаратом, и поэтому заставляла оппозиционеров подчиняться только формально, не убеждая их. В этих условиях требовался иной партийный режим. Вместо многообразия мнений в рамках большевистской доктрины — монолит. Для руководящей работы не годятся творческие люди, которые привыкли спорить, для кого обновление идей — стиль жизни. Победа Троцкого в 1923 г. означала бы сохранение ленинского режима в партии хотя бы потому, что он был склонен к обновлению идей и любил полемику. Но эти порядки в партии не соответствовали характеру бюрократического режима, который создали большевики в стране. С Троцким во главе этот режим не был бы устойчивым из — за противоречия между режимом в партии и в стране. Сталин с его стремлением к организованности и монолитности придавал системе должную органичность. Но привыкшие к дискуссиям с Лениным большевики не признавали право Сталина менять режим, они понимали полезность дискуссий, в то время как генсек понимал их опасность для диктатуры в новых условиях. Понимал он и опасность лично для себя, потому что его сила (как и сила компартии, как и предполагавшаяся сила коммунизма) была в централизованной организации, а не в полемических упражнениях. Это противоречие было непримиримым.
При этом сила Сталина была в монолитности его мировоззрения. Гениальность Ленина предполагала однозначность его догматов. Будучи большевиками, оппозиционеры тоже признавали эту гениальность. И Сталин задавал вечным спорщикам убийственный вопрос: «почему Преображенский не только в период Брестского мира, но и впоследствии, в период профдискуссии, оказался в лагере противников гениальнейшего Ленина? Случайно ли все это? Нет ли тут некоторой закономерности?» Преображенский с места крикнул: «Своим умом пытался работать». Ах, так. Сталинский ответ полон сарказма: «Это очень похвально, Преображенский, что вы своим умом хотели работать. Но глядите, что получается: по брестскому вопросу работали вы своим умом, и промахнулись; потом при дискуссии о профсоюзах опять работали своим умом и опять промахнулись; теперь я не знаю, своим ли вы умом работаете, или чужим, но ведь опять промахнулись будто»[104]. Смех в зале. Партийные делегаты смеялись над Преображенским, который работал своим умом, а не умом вождей. И поделом. Потому что большевики — оппозиционеры всегда по завершении дискуссии признавали правоту Ленина, даже в тех случаях, когда не были в ней уверены. И потом снова шли полемизировать. Сталин не был терпим к этой страсти к спорам.