Удивленная этим вопросом, Дэфни ответила, что Мерроу употребил мое прозвище; ее тон показывал, что она не видит в этом ничего необыкновенного.
- Ты уверена?
- Абсолютно. Весь вечер он тебя иначе и не называл, только Боу, Боу, Боу.
- Могу сказать одно: очень странно.
Я пояснил, что, насколько помню, он никогда в разговоре со мной не употреблял прозвища.
По словам Дэфни, Мерроу и дальше продолжал самоуверенно и грубо принижать меня. Нет, нет, он вовсе не собирался превращать меня в ничтожество! "Одним словом, второй пилот. Он и его дружок Линч. За все время я только однажды слышал от Линча умные речи - когда он заговорил о наших двигателях; он сказал, что в одном Б-17 больше лошадей, чем понадобилось Юлию Цезарю для вторжения в Британию. Вот это силища!"
Дэфни сообщила, что Мерроу все время жадно глотал виски, и добавила, что любая опытная девушка сразу бы распознала в этом соответствующую подготовку.
Он начал рассказывать (Дэфни показалось, что он становился все более огромным, что у него вот-вот лопнет грудь, он снял китель, и под тонкой сорочкой на руках перекатывались набухшие бицепсы), как любил драться.
"Однажды - я был тогда еще совсем мальчишкой - мы с моим лучшим приятелем... Сначала дружеский спор о машинах "оверленд" или "шевроле", потом безлюдное местечко, скрытое от посторонних глаз деревянным забором и заросшее крапивой, Чакки - вспыльчивый, как порох, и больной насморком... Я чуть не убил его".
Мерроу рассмеялся, представив себе Чакки, в котором сил осталось разве лишь для того, чтобы чихать.
В средней школе, рассказывал Мерроу, он сразу же стал просить, чтобы его научили драться.
"У нас был тренер, - Дэфни забыла, как назвал его Мерроу, - так он вместо слова "драка" говорил "мужественное искусство самообороны", но какая там оборона! Скорее искусство, как изувечить противника. Если противник одолевает - дай ему коленом в ..."
Мерроу, продолжала Дэфни, стал прибегать к словечкам, которые, по его мнению, входили, как и выпивка, в ритуал подготовки и тоже разжигали желание.
Тут я прервал Дэфни, возможно, потому, что ее рассказ, как Мерроу пытался меня унизить, разбудил постоянно дремавшую во мне готовность заняться самобичеванием.
- А знаешь, - сказал я, - Базз, возможно, и прав, когда называет меня никудышным воякой. Помнишь, я тебе рассказывал, как занимался боксом? Я прирожденный второй пилот, человек, которому суждено во всем и всегда занимать второе место. Никогда не забуду, в каком кошмарном состоянии я оказался в одном из матчей, когда потерял сознание, а потом никак не мог вспомнить, что же произошло в последнем раунде. Пожалуй, и лучше, что не мог.
В моей памяти отчетливо всплыла сцена: я лежу на столе для массажа, серая пустота перед глазами постепенно сгущается, начинают мелькать отдельные кадры, как на киноленте, сорвавшейся с перематывающих барабанчиков аппарата, наконец полная ясность в поле зрения, во всем, что происходит в раздевалке: тренер Муз Муэн с волосатыми руками и огромным животом под готовой лопнуть тенниской, запах эвкалиптовой мази и подмышек богатыря; стеклянный цилиндр, и в нем никелированные ножницы Муза для разрезания бинтов с утолщением в форме утиного носа на конце одного из лезвий, что облегчало доступ под марлю; да, я отчетливо понимал все, что происходило в раздевалке, а что там, за дверью? Мир сузился для меня до размеров этой комнаты. Я не мог припомнить, каков он, мир, который лежал за ее пределами. Вне раздевалки начиналось ничто. Я обречен всю жизнь провести здесь, в этой комнате, на столе для массажа...
Воспоминание о случае с потерей памяти было особенно знаменательным в свете рассказа Дэфни о безудержном хвастовстве моего командира, ибо я часто думал об этом нокауте, как о своей первой смерти, и теперь знал, что боюсь не агонии умирания и не самой смерти, а боюсь лишиться возможности познать чудеса того огоромного и прекрасного, что вмещается в одно слово - жизнь; к тому же Дэфни только что сказала: "Ты же сильный, Боу. Ты по-настоящему сильный!"
Потом она покачала головой и добавила:
- А он продолжал выкрикивать: "Я люблю воевать... Воевать!"
Он говорил все быстрее и быстрее. (Дэфни сказала, что не помнит, в каком именно порядке развивались события, но пытается рассказывать все, что в силах припомнить.)
"Однажды я проехал всю Луизиану на "линкольн-зефире" с фараоном на хвосте. Черт подери, ему не удалось меня задержать! Вы же понимаете, фараоны редко когда дают на мотоцикле свыше восьмидесяти, ну, а я ведь летчик, я привык к скорости. Однажды в машине приятеля я пересек страну за семьдесят семь часов с одной лишь остановкой дома. Я оставил его у себя, в Омахе, - пусть, думаю, отдохнет - мы подменяли друг друга за рулем, а сам позвонил одной крошке в Холенде и сказал, чтоб ждала, что та и сделала; я переспал с ней, а утром заехал за парнем, и все же мы завершили пробег ровно за семьдесят семь часов, включая остановку".
Потом он заговорил о том, сколько разных машин у него перебывало, и имел наглость вторично рассказать Дэфни басню о том, как оставил свою машину в Беннет-филде с ключом от зажигания. Рассказал в тот самый день, когда узнал из письма дяди, что тот продал машину.
Он показал ей орден и пояснил, что захватил специально для того, чтобы обратить ее внимание на искажение его фамилии.
"Вот уж фамилию какого-нибудь сержанта обязательно написали бы правильно!"
Заявив, что ему нравится воевать, что он влюблен в войну, продолжала Дэфни, он дал понять, что у него нет иных побуждений, - просто он любит воевать ради того, чтобы воевать, и уж во всяком случае, не из-за чувства товарищества с остальными пилотами нашей авиагруппы. Она вспомнила, что Мерроу как-то назвал наш экипаж "клубом людишек Боумена".
"Тело", - разглагольствовал он, - это мое собственное тело. Лечу я сам, а "Тело" лишь выступающая вперед часть меня самого".
Он рассказал Дэфни о различных рейдах; в свое время я тоже подробно рассказывал ей о каждом из них.
- Я помню их все, Боу. Ведь я всегда чувствовала себя так, словно вместе с тобой участвовала во всех рейдах. А он все перевернул. Ты ничего и никогда не ставишь себе в заслугу, но я-то знаю тебя и знаю, как и что у вас происходило. О рейде на Гамбург - помнишь, вам тогда пришлось делать второй заход? - он рассказывал так, будто сам все продумал, сам все решил...
Пока он держался, как откровенный, жизнерадостный и наделенный чудесным здоровьем человек. Потом из кармашка брюк для часов Мерроу достал две пятидесятидолларовые бумажки и швырнул на кровать.
"Это мои, на всякий особый случай, "сумасшедшие" деньги! А я схожу по тебе с ума, крошка! Тебе они нужны! Я плюю на них!"
- Конечно, сто американских долларов оказались бы не лишними, - заметила Дэфни, - но меня вовсе не прельщала перспектива стать "стодолларовой простигосподи", как потом выразился бы, конечно, твой друг.
- Перспектива? Выходит, ты знала, что тебе предстоит?
- Я же тебе говорила, что он все время вел соответствующую подготовку.
- Да нет, я спрашиваю: ты знала, что уступишь ему?
Меня трясло.
- Подожди, Боу. Мы еще подойдем к этому.
- Нет уж, давай подойдем сейчас.
- Я же говорила тебе, Боу. Ты у меня один.
- Кого ты хочешь обмануть?
- У меня есть своя точка зрения. На вещи можно смотреть по-разному.
Она продолжала рассказывать. Мерроу с презрением отзывался о своих командирах и особенно насмехался над Уитли Бинзом, называл его трусом и вообще "не мужчиной". Затем он воскликнул:
"К дьяволу командование. Главное для меня - наслаждение от полета.
- Наслаждение?
- Вот именно. Послушай, крошка, я получаю..."
Потом, по словам Дэфни, он умолк, и в его глазах она прочитала сигнал. Он был готов. Она подумала, что, возможно, его подстегнуло слово "мужчина". Он не пытался ухаживать или очаровывать, он только сказал: "В тебе действительно есть изюминка; недаром на щеках у Боумена играет румянец". Он засмеялся, встал, и, как выразилась Дэфни, ей показалось, что голова у него упирается в потолок; его огромные руки напряглись, и он сказал:
"Ну, хорошо, крошка, раздевайся".
Дэфни разделась; он тоже.
Она говорила торопливо, ей хотелось поскорее покончить со всем этим, но я начал стучать кулаком по кровати.