Она была в красной шелковой блузке с белым узорным рисунком, которой я ни разу еще не видел на ней, — и остановилась перед зеркалом, чтобы надеть длинное серое пальто. Не спеша застегивала она одну за другой перламутровые пуговицы пальто, потом указательным пальцем правой руки смахнула пушинку с левого рукава, провела обеими руками по талии, еще раз оглядела себя в зеркало сбоку и отошла.
Фигура ее исчезла из зеркала и в тот же миг на стене снова очутилось мое старинное зеркало.
Сердце мое забилось в радостном волнении. Я понял, что она пошла ко мне и сейчас придет за мной, чтобы отправиться вместе погулять в Тиргартен. Мне давно хотелось этого, а в тот день было, вдобавок, чудесное, теплое весеннее утро.
Через четверть часа Андреа действительно явилась ко мне — в длинном сером пальто с перламутровыми пуговицами. Я подбежал к ней и, не давая ей расстегнуться, спросил:
— Вы сегодня в красной блузке с белым узором по шелку, — правда?
Мой возбужденный вид испугал ее.
— Почему вы это знаете? — спросила она, отшатнувшись.
— Я только что видел вас в вашей комнате перед белым зеркалом…
Я описал ей зеркало, которое я видел; это оказалось точным изображением ее туалетного зеркала. И все остальное, что я видел, оказалось верным.
Несколько секунд мы оба стояли молча, не в силах произнести ни слова — и потом на прогулке мы старались держаться шутливого тона, но это нам очень плохо удавалось.
Через несколько недель мы встретились с тобой на берегу моря.
Помнишь ли ты тот блаженный и злополучный вечер, когда мы в сумерки выехали втроем в море на лодке и она пела нам? Помнишь, как она любила воду, как могла целые часы просиживать с нами на берегу, глядя на волны, набегавшие на самые ноги ее, выше края ботинок? А как она рада была буре! Помнишь ее странную фантазию — уноситься на парусной лодке в открытое море именно в дождь и ветер, когда косые холодные струи дождя били в самое лицо… Как она принималась в такую погоду осаждать старика Стефенсена просьбами и ласками, чтобы он согласился покатать нас на своей лодке… А старик, широко осклабившись, нежно смотрел на ее пылавшее лицо и маленькие руки, придерживавшие шапочку и волосы, которые безжалостно трепал морской ветер… помнишь?
А тот раз — помнишь? — когда ей захотелось покататься одной на отдельной лодке… Она очень устала и, подплыв к нам, отдыхала, держась за весло Стефенсена. Ты хотел было перенести ее в нашу лодку, но она только посмеялась над нашей тревогой и, оттолкнувшись снова от нашей лодки, понеслась одна назад, махнув нам белой, совершенно одеревенелой от усталости и холода рукой. О, Андреа, Андреа!
И под тяжкой властью воспоминания он закрыл лицо обеими руками.
— Да, когда вся жизнь поставлена на одну карту… — мрачно проговорил Пиркгаммер.
— Такова была моя судьба… Я играл на все свое счастье, на всю жизнь — и проиграл!
— Пойдем отсюда, Григорий… Довольно воспоминаний!.. — сказал Пиркгаммер, вытерев платком лоб, на котором сверкали крупные капли пота, — встал и взял под руку Головина.
— У тебя лихорадка? — спросил дорогой Пиркгаммер, озабоченно заглядывая в лицо друга. — Да ты, кажется, не шутя болен!
— Нет, уверяю тебя, я совершенно здоров! — ответил Головин, нетерпеливо качая головой. — Выслушай меня только до конца. Я говорил о ее страсти к морю и о ее безрассудной смелости. Теперь я подхожу к самому ужасному… Но ты, вероятно, знаешь это?
— Что знаю? О чем ты хотел говорить?
— Неужели ты не понимаешь, о чем? О ее гибели!
После того, как наша крепкая душевная связь вдруг и сразу оборвалась, точно перерезанная… После того, как она внезапно покинула нас, и я почти целых два года прожил без всякой вести о ней… — теперь, здесь мне суждено было еще раз увидеть ее… здесь, в Риме! Но… мертвой!..
— Что? Что ты сказал? — как крик, вырвалось восклицание у Пиркгаммера, и он невольно схватил руку Головина. — Андреа ты видел… мертвой?.. Андреа умерла, ты говоришь?!
— Возможно ли, что ты этого еще не знаешь? Ты ведь живешь среди людей, — не то, что я. Я в моем душевном состоянии не мог видеть ни души. Я ведь уже несколько месяцев здесь, но почти совершенно не выхожу из дома; по крайней мере, совершенно не бываю в театре, в музеях, в ресторанах — вообще, в тех местах, где можно встретить людей…
— Я все-таки не понимаю тебя, Григорий… Ты видел Андреа мертвой?!
— Да. На озере Неми.
Не обращая внимания на встречных прохожих, Головин остановился среди дороги и страдальческим движением крепко сжал голову руками. Глаза его наполнились слезами, — было видно, что он мучительно боролся, но не в силах был сдержать их.
— Там я еще раз увидел ее, там услышал в последний раз ее голос… — с усилием проговорил он.
— На озере Неми ты увидел ее? — снова все так же растерянно спросил Пиркгаммер, — но заметив, что прохожие замедлили шаг, искоса окидывая их любопытными взглядами, он торопливо увлек Головина в сторону от дороги.
Головин не противился и едва ли даже заметил, что они, по воле Пиркгаммера, свернули с дороги. Медленно и глухо, как автомат, он повторил:
— Я видел ее на озере Неми. Последний час ее открылся мне.
— Да ты болен, Григорий! Неужели ты этого не понимаешь? — в ужасе воскликнул Пиркгаммер, тряся Головина за плечо. — Тебе являются призраки… это бред!
— Нет, не бред. Я видел ее последние минуты, — спокойно и настойчиво повторил еще раз Головин, но вдруг, под влиянием мелькнувшей мысли, взволнованно прибавил: — Зачем ты пытаешься щадить меня? Ты ведь, наверное, давно знал все! Не можешь же ты убедить меня, что не знаешь…
Пиркгаммер нервно повел плечом и, слегка отвернув голову, чтобы не встретиться взглядом с прямо устремленным на него взглядом друга, сказал:
— Клянусь тебе, что я не понимаю, о чем ты говоришь…
Рука Головина тяжело оперлась на руку Пиркгаммера и, снова опустив глаза, он заговорил по-прежнему раздельно и глухо:
— Андреа утонула. Я сидел на берегу озера и с удовольствием вдыхал струившуюся с него прохладу. Было так тихо и мирно кругом! Ни разу не шелохнулись ветви дубов, нависшие над ясной зеркальной гладью озера; только изредка доносилось жужжание насекомого или шорох ящерицы в траве. Такая тишина и красота! Я был один — с вечными, неотступными воспоминаниями об Андреа и с мучительной думой: неужели я больше не увижу ее никогда?..
Я не все сказал тебе еще… Должен сознаться, что я ношу в душе одну тяжелую вину перед Андреа… Однажды вечером, когда мы были на море одни, — не помню уже теперь, где ты был в тот вечер, — мы гуляли по берегу и забрели далеко-далеко, к тому месту, где дюны, осев полукругом, образуют крохотную природную гавань. Она остановилась, заглядевшись на прибой волн. И я вдруг почему-то потерял всякую власть над собой. Все, что долгие месяцы назревало и росло в сердце без исхода, все, что я собственными руками насильно душил и душил, но что было все же сильнее всех доводов разума и насилия воли, — все это вдруг вырвалось наружу.
Я снова начал говорить ей о своей любви и о том, что так любить ее не будет никто и никогда, — она старалась остановить меня, но я не слушал и говорил свои страстные, несдержанные речи — и наконец, потерял голову до того, что силой… силой привлек ее к себе, обнял… ах, Франц… пытался против ее воли поцеловать ее в губы!..
Она вырвалась от меня и убежала. Через два дня я узнал, что она уехала.
Среди мирной красоты вечера, весь во власти воспоминаний, я беспощадно допрашивал себя об этом позорном поступке, — как вдруг услышал свое имя. Не как крик, а как тихий вздох. Это был голос Андреа. И когда я поднял глаза, — потрясенный испугом, но и со взрывом безумного восторга, — то я явственно увидел вдали словно выплывшее из водных глубин и прорезавшее полосу тумана — тело… ее тело, но безжизненное. Мертвое. Волны несли его. Волосы, украшенные странными цветами, разметались по волнам, поднимаясь и опускаясь с ними; глаза ее были закрыты, — а над ее распростертым телом склонилась чья-то тяжелая тень. Мне показалось, я узнал эту тень; я узнал в этой тени — тебя.