— Меня?!
— Да. Франц, это был ты! Ты видишь, друг, я знаю все; к чему же тебе отрицать и таиться от меня? Ты знаешь, где и когда Андреа постигла смерть, — потому что ты присутствовал!
— Ты ошибаешься, Григорий…
— Тебе трудно облечь для меня в слова эту страшную весть?
— Клянусь тебе еще раз, что я ничего о ее смерти не знаю! И я убежден…
— Постой, не говори, — перебил его Головин, мягко коснувшись его плеча, — я знаю, что ты хочешь сказать. Но все это бесполезные слова. Ты не знаешь, как отчетливо и живо я видел эту страшную картину; она солгать не могла. Человек может обмануть, а сверхчувственное видение — никогда. Я слишком часто испытывал его несокрушимую правду.
Не замечая дороги пред собой, друзья медленным шагом шли все вперед и вперед, пока очутились на Via San Teodoro и направились вдоль нее к Форуму. Несколько шагов они прошли молча и в глубоком раздумье. У деревянной решетки, обнесенной вокруг окопов Форума, Пиркгаммер остановился и, обведя глазами остатки стен, сводов и колонн, усеянных яркими цветами, сказал:
— Посмотри, что здесь за красота теперь, — а как голо было тут прежде! Но эти тысячи цветов завершат дело разрушения, которое люди считают законченным. Корни будут продолжать эту работу, пока не разрыхлят землю вокруг последней мраморной глыбы и пока не рухнет, расшатанный, последний обломок колонны.
— Пусть! — сказал со скорбной улыбкой Головин. — В жизни расшатывается и рушится многое, что драгоценнее подобного камня.
Пиркгаммеру давно нужно было вернуться домой. Но он не мог решиться прервать рассказ Головина, да и оставить его одного в таком возбужденном состоянии. Теперь, воспользовавшись перерывом в разговоре и тем, что Головин был несколько спокойнее, он подозвал проезжавшую мимо карету, — краткий и негромкий возглас кучера «una vettura» свидетельствовал о том, что она свободна, — и, бросив быстрый взгляд на часы, сказал, протягивая руку Головину:
— Мне теперь пора, Григорий, — у меня сегодня одно неотложное свидание. Когда мы снова увидимся?
Головин долго пожимал, не выпуская, руку Пиркгаммера и только через несколько секунд сказал:
— Может быть, я могу зайти к тебе в ателье? Покажешь мне новые картины, над которыми ты теперь работаешь?
Пиркгаммер как-то неловко дернул головой и преувеличенно суетливо начал усаживаться в карету.
— Нет, Головин, теперь это будет неудобно… У меня там все в страшном беспорядке, оттого что я завтра уезжаю на две недели в Неаполь. Да и не хочется мне показывать тебе неоконченные работы… мы, художники, ты знаешь, тщеславный народ. Попозже я буду тебе очень рад. Но мы еще раньше спишемся, где и когда свидимся в следующий раз. Прощай же пока — и возьми себя в руки, — гони от себя больные видения!
Головин неловко помахал шляпой вслед отъезжавшей карете и медленно побрел домой.
Ночью он долго ворочался в постели без сна, все еще взволнованный встречей с другом. Собственная исповедь всколыхнула со дна его души все пережитое и, оглянувшись на свое прошлое, сравнив себя с Францем Пиркгаммером, он еще глубже почувствовал всю свою неприспособленность, да и прямую непригодность к жизни.
«У Франца есть своя работа, — с завистью думал Головин, — свое место и свое дело в жизни, живая связь с людьми, признание многих; и прежде всего, ясная цель перед собой». А у него, прямого потомка «лишнего человека», все отпущенные Богом силы и способности растрачиваются зря, развеваются по ветру без пользы и радости, трагически бесплодно и безрадостно.
Утром он проснулся с таким сильным желанием посмотреть, какие успехи сделал Франц за последние два года, что тотчас же решил отправиться к нему в ателье, совершенно забыв о том, что Франц прямо просил его теперь не заходить туда.
Ателье Пиркгаммера помещалось неподалеку от Porta del Popolo, за городскими стенами, в новом доме, ярко освещенном отсветом вымощенной белым известняком мостовой улицы. Головин прошел через разбитый перед домом палисадник и поднялся на четвертый этаж в мастерскую художника.
На стук его никто не откликнулся, но дверь не была заперта, и он вошел. В ателье никого не было; стены были увешены картинами, многие стояли на полу, прислоненные к стенам; большой стол был завален эскизами; поверх полотенца, испещренного сотнями красочных пятен, лежала палитра. Запахом скипидара была пропитана вся комната, свет которой смягчали серые занавески, тоже перепачканные множеством разноцветных пятен.
Что он не застал Пиркгаммера, разочаровало его так сильно, что у него даже пропала охота рассматривать картины. Заложив руки в карманы, он бродил по обширной комнате, рассеянно оглядывая стены, как вдруг его внимание чем-то привлекло к себе большое полотно, повернутое лицевой стороной к стене и испещренное с изнанки множеством набросков углем, хаотически переплетенных между собой.
С некоторым любопытством, как будто в надежде найти в самой картине разгадку запутанных линий изнанки, Головин повернул полотно и задрожал всем телом.
Перед ним была вполне законченная картина, — портрет мертвой Андреа с распущенными волосами, с закрытыми глазами и с тихой улыбкой на губах.
Головин закрыл лицо руками.
Все, что промелькнуло перед ним тогда смутным видением, выступало теперь, ясное и страшное своей несомненной правдой. О, значит, чутье не обмануло его!.. Пиркгаммер знал, где она умерла, видел ее! Он не хотел сказать ему этого, желая уберечь его от открытия страшной правды… Вот почему он с таким волнением слушал его рассказ, — вот почему он просил его теперь не заходить к нему в ателье…
В левом углу картины желтела подпись, инициалы художника, и число 18.VIII. Восемнадцатого августа!.. В тот самый день, когда он видел на волнах озера Неми ее тело и слышал свое имя из ее уст, она где-то пала жертвой злой стихии…
Он не мог бы сказать, сколько времени он провел перед картиной, потрясенный ужасом и горем. Наконец, он усилием воли оторвался от нее, сел за письменный стол Франца и, вырвав листок из своей записной книжки, торопливо набросал несколько строк письма.
Он сознавался другу в своем вторжении в его ателье, просил его простить ему это, благодарил его за сердечное участие, за желание уберечь его от удара — и сообщал, что сегодня же покинет навсегда прекрасную Италию, которой суждено было стать могилой существа, которое он любил больше — о, безмерно больше — жизни.
«Что сказать тебе об огромной пустоте, заполнившей отныне всю мою душу? — закончил он свое письмо. — Я понял только одно, — что и в жизни человека бывает мертвая точка, и тот отмеченный судьбой, кто попадет на нее, напрасно будет пытаться и надеяться повернуть колесо машины обратно. Всем нам рано или поздно придется погрузиться во мрак, из которого мы вышли; не все ли мне равно, раньше или позже? Прощай».
Исписав листок, он положил его на подоконник и прижал сверху трубкой краски. Потом взял шляпу и направился к двери, но тотчас быстро и точно украдкой вернулся к картине, опустился перед ней на колени и прикоснулся губами к бледным губам полотна. Потом стремительно выбежал из комнаты, точно боясь, чтобы его здесь не увидели.
Вернувшись к себе в ателье через час после ухода Головина, Пиркгаммер еще на пороге заметил, что картина, написанная с Андреа, перевернута. Не снимая шляпы, он быстро повернул по-прежнему картину и направился к окну, удивленно и подозрительно оглядывая всю комнату. В это время он заметил на подоконнике листок, исписанный быстрым и неразборчивым почерком Головина.