— У вас, верно, был уже кто-нибудь с «Пионера?» — спросил он нервно.
Я отвечал, что никого не было, и спросил, почему он так думает.
— Да вот этой белой мошки не бывает в такой южной широте, — сказал он, — это один из последних признаков вымирающей жизни на дальнем севере. Откуда она у вас?
— Я ее поймал здесь, в этой комнате.
— Это очень странно. Никогда я ничего подобного не слыхал. Я после этого не удивлюсь, если начнут рассказывать о кровяных дождях.
— Я вас не понимаю, — сказал я.
— Эти насекомые в известное время года испускают из себя капли красной жидкости — иногда в таком количестве, что люди суеверные воображают, будто бы это кровяной дождь падает с неба. Я видел местами большие красные пятна от них на снегу. Берегите ее — это большая редкость на юге.
Когда он ушел — а ушел он почти сейчас же, — я заметил красную крапинку на камине под рюмкой. Этим объяснялось пятно на картине — но откуда взялась мошка?
Была еще одна странность, в которой я не мог хорошенько удостовериться, пока Грив был в комнате, так как в ней горели две или три лампы, — но относительно которой я не мог остаться в сомнении, лишь только он вышел на улицу.
— Гарри, ступай сюда — скорей! — крикнул я брату. — Ты художник — посмотри и скажи, не замечаешь ли чего особенного в этом человеке?
— Нет, ничего, — отвечал было Гарри, но потом спохватился и сказал изменившимся голосом: — Вижу — клянусь Юпитером, у него двойная тень!..
Вот чем объяснялись взгляды, которые он бросал по сторонам, и его согбенная осанка: ему всюду сопутствовало что-то такое, чего никто не видел, но от чего ложилась тень. Он обернулся — и, увидев нас у окна, немедленно перешел на тенистую сторону улицы. Я все рассказал Гарри — и мы решили, что лучше Летти не говорить.
Два дня спустя я навестил Гарри в его мастерской — и, возвратясь домой, нашел у себя страшный переполох. Летти сказала мне, что в мое отсутствие явился Грив. Жена моя была на верху. Но Грив не ждал, чтобы о нем доложили, а прямо прошел в столовую, где сидела Летти. Она заметила, что он старается не глядеть на портрет — и, чтобы вернее не видеть его, сел под ним, на диван. Затем, несмотря на ее негодующий протест, повторил свое объяснение в любви; уверяя ее, что бедный Джордж, умирая, умолял его отправиться к ней, охранять ее и — жениться на ней.
— Я так рассердилась, что не знала, как и ответить ему, продолжала Летти. — Вдруг, не успел он произнести последних слов, что-то звякнуло, точно гитара разбилась и… право, не понимаю, как это сделалось — только потрет упал, углом тяжелой рамы раскроило Гриву висок, и он лишился чувств.
Его снесли наверх по приказанию доктора, за которым жена моя послала, как только узнала об этом происшествии, — и положили на кушетку в мою уборную, куда я и отправился. Я намеревался упрекнуть его за то, что он опять пришел, несмотря на мое запрещение, — но нашел его в бреду. Доктор сказал, что это престранный случай, потому что одним ударом, хотя и сильным, едва ли объясняются симптомы горячки. Когда он от меня узнал, что больной только воротился на «Пионере», — то сказал, что, может быть, перенесенные им труды и лишения надорвали организм и положили начало болезни.
Мы послали за сиделкой по настоянию доктора.
Конец моей истории недолго рассказать. Посреди ночи меня разбудили громкие крики. Я наскоро облачился — и, выбежав из спальни, застал сиделку с Летти на руках… Летти была без чувств. Мы ее снесли в ее комнату — и там сиделка объяснила нам, в чем дело.
Оказалось, что около полуночи Грив сел на постели и начал бредить — говорил он такие ужасные вещи, что сиделка испугалась. Она, конечно, не успокоилась, заметив, что хотя у нее горела одна свеча — на стене означились две тени. Обеспамятев от ужаса, она прибежала к Летти и объявила, что ей страшно одной; Летти, добрая и не трусиха, оделась и сказала, что просидит с ней ночь. Она тоже видела двойную тень — но это ничто в сравнении с тем, что она слышала. Грив сидел, уставившись глазами в невидимый призрак, от которого падала тень. Дрожащим от волнения голосом он умолял его оставить его, умолял простить ему.
— Ведь ты знаешь, — говорил он, — что преступление было непредумышленное. Ты знаешь, что внезапное наваждение дьявола заставило меня толкнуть тебя в пропасть. Он искусил меня воспоминанием о ее прелестных чертах… о нежной любви, которая, не будь тебя, могла бы принадлежать мне. Но она не внимает мне! Смотри, Джордж Мэзон, — она отворачивается от меня — точно знает, что я убил тебя…
Эту страшную исповедь сама Летти повторила мне шепотом, прижимаясь лицом к моему лицу.
Теперь я все понял. Я только что собрался рассказать сестре все странные обстоятельства, которые скрывал от нее, — когда опять вбежала сиделка с известием, что больной исчез: он в бреду выскочил из окна. Два дня спустя тело его было найдено в реке.
Георг фон дер Габеленц
ПРИЗРАКИ
После двухлетней разлуки встретившиеся друзья, Григорий Головин и Франц Пиркгаммер, разговорились, усевшись на каменной скамье под тенью огромного векового дуба. Знойное римское солнце лило в ленивой истоме снопы лучей на стены, арки и обломки колонн дворца Тиверия.
Головин сидел, подавшись вперед, облокотившись о колени, вертя в худых и подвижных пальцах желтую японскую трость, которой он чертил на песке причудливые фигуры и тотчас же быстро и нервно стирал их.
Черные волосы его выбились из-под сдвинутой на затылок соломенной шляпы и, нависнув над самым лбом, бросали тень на бледное лицо его, цвет которого не в силах были оживить ни палящее солнце, ни возбуждение громкой беседы.
Крупные губы его, обрамленные редкими и беспорядочными усами и бородкой, нервно подергивались при каждом слове; темные глаза его рассеянно следили за быстрыми движениями трости.
— Утомленный вид ты нашел у меня? — почти насмешливым тоном спросил он Пиркгаммера. — Милый друг, с каких это пор тебя начало удивлять то, что естественно?
— По-твоему, это естественно? Почему? Ведь тогда, когда мы с тобой виделись в последний раз, ты был, я помню, совершенно здоров!
— Да нет же, Франц, — именно тогда я был уже болен; по-внешнему это еще, быть может, просто не было заметно. Ну, а с тех пор прошло два года… — Трость усиленно зачертила по песку. — И зачем только я вообще влачу эту жизнь… пустую, лишенную какой бы то ни было цели и смысла! Мое несчастье не утратило за это время ни силы, ни яркости… нисколько!
— Неужели это правда? — спросил после паузы Франц.
— Правда, поверь мне. Густой туман налег мне на душу и давит ее, тяжелый и холодный, как наш русский снег.