Её звали Мариз. Высокая, чернобровая, смуглая, она перевелась к нам из другой элитной гимназии, где, по слухам, у неё был конфликт с одним из учителей. Все теперь вились вокруг неё, старались понравиться. Для девчонок она быстро стала объектом для подражания, мальчишки сохли по ней поголовно и выкрикивали её имя, стоило ей появиться в широком коридоре; она ни с кем не сближалась и отвечала легкой улыбкой на все восторги. Я не взлюбил её сначала — мой единственный друг стал ходить за ней влюбленной тенью, и наши фирменные тусовки после уроков канули в Лету.
Отец Мариз был французом, и одевалась она с присущим французам шиком, но совсем не по-французски, мило и естественно, робела на уроках, теребя край шарфа, и взмахивала руками. Мне она виделась прелестным дьяволенком, со своим личиком в обрамлении коротких кудрявых волос, с блестящими глазами, спрятанными за стеклами очков, и хорошеньким розовым ротиком. Ей было шестнадцать, прекрасный возраст: уже не ребенок, но ещё не девушка. Для меня она, правда, была ребёнком: непосредственным, смешливым, и, в то же время, крайне серьёзным и будто озабоченным какой-то немыслимо важной философской мыслью.
Очень скоро я понял, что ревную вовсе не своего друга к ней, а совсем наоборот: каждая улыбка, которую она дарила ему или кому-то другому, каждое слово, смущенный смех или нежный жест вызывали во мне злость. Я не вписывался — я не хотел вписываться — в эту компанию обезумевших поклонников, старающихся угодить ей. Я считал себя достойным того, чтобы она первой обратила на меня внимание. Я хотел, чтобы наше общение было в первую очередь нужно ей, а не мне.
Она долго приглядывалась ко мне, словно пытаясь разгадать, почему я веду себя так скрытно и обособленно. Приписывая мое поведение моему нежеланию иметь с ней какие-либо дела, Мариз гордо обходила меня стороной, демонстрируя свою независимость. Я в душе и хохотал, и бесился от происходящего; гордость моя по-прежнему не позволяла мне изменить ход событий.
Судьба свела нас своими собственными усилиями, когда однажды Мариз опоздала на алгебру, и единственным свободным местом было место рядом с моим. Смущение её было преодолено, и разговор завязался.
Я сам свободно болтал на французском, и едва Мариз это поняла, как сразу расслабилась и принялась говорить обо всём на свете.
После замечания учителя она легонько покраснела — и замолчала. Новая тема по алгебре меня мало интересовала, точнее, не интересовала вообще. Я развернулся вполоборота и нагло рассматривал Мариз. Она чирикала формулы в тетрадке и не сразу заметила мой взгляд, потом зарделась и смущенно улыбнулась. Она была так прекрасна; я задел своей рукой её руку, мы оба рассмеялись…
С тех пор мы были неразлучны. Я не задумывался сначала, любил ли я Мариз; она была мечтой, которой я не мог позволить превратиться в реальность. Когда мы в долгие перерывы часами сидели в классе, она садилась за фортепиано и пела; я сидел рядом и царапал стихи в записной книжке, слушая её чудесный глубокий голос.
Однажды мы сидели на широком подоконнике в коридоре второго этажа; Мариз болтала ногами, её рука лежала на моей. Она вещала о какой-то известной музыкальной группе, явно наслаждаясь собственным слогом, изысканно грассируя. Мне всегда было интересно слушать её, но ещё интереснее было любоваться ей, вглядываясь, улавливая, запоминая. Мариз была упоительно хороша, когда пела, забывая о существовании мира вокруг; когда, увлекшись собственным рассказом, забывала о времени; и особенно, когда её голова лежала на моём плече, а её волосы щекотали мне щеку; когда я обнимал её на прощание, и она смешно морщила носик. На самом деле, Мариз всегда была упоительно хороша, просто я не всегда замечал это…
— Хочешь меня поцеловать? — вдруг спросила она игриво, лукаво улыбнулась и придвинулась поближе. — Осторожно, там камера! — она указала пальчиком на маленькую настенную камеру, которая висела почти напротив.