Выбрать главу

Я глядел не отрываясь на эту афишу; а незаметно возникший дед – размером с поварскую вилку, в парусинковом картузе давным-давно отмененного государственного фасона – глядел со мною вместе: как подготавливали в определенной последовательности кинопрокатные, гастрольные, лекционные и об условиях переселения в приамурские совхозы объявления.

Меленько трепеща, дед совался мне под плечо, пытаясь уяснить, что именно я обнаружил или чего жду.

Г-образно закрепленный на палке квач омакнули в низкое ведерко с крахмальным варом, хватили – веерно, вдоль, поперек, косым крестом – по рекордсмену-циркачу и Кольке-хористу – и одну за другой распластали по ним новые афиши, постепенно распуская веские рулоны, пригнетая бумагу квачом, чтобы проклеить ее хорошенько, сплотить с доскою.

Смерть Манона

Когда на Тюринке зарезали Шамиля, по всему тому пространству неделю не гуляли мусора, но – по трое – люди с парка Горького, Пушкинской и Лермонтовской – с трауром в виде муслиновой черной повязки на рукавах костюмов или сорочек – искали кто?

Под гроб Шамилю закатили бутылку водки и пачку сигарет «Джебел».

Шамиль «Джебел» не курил, я точно помню. Он раз шел в воскресенье со своею Зорькой мимо ресторана «Динамо», а мы с Уханом стояли у штакетника. И послал Шамиль Ухана в «Динамо» взять у швейцара пачку «Фемины»: двойной длины болгарские сигареты с золотым началом: красная крышка с курящей девкой. Шамиль дал сигарету Зорьке, сам закурил, мне выделил – я кинул за спину свой, едва половинный окурок и взял феминину.

Ухан спросил:

– А мне?

– Рука в говне! – обрадовалась Зорька.

Но зарезали Шамиля после танцев в саду имени Шевченко, Зорька на похоронах ничего не соображала от крика: «Шамильчик, Владичек, зачем ты его не убил, скажи, кто тебя тронул, я его сама загрызу, только ты ж мне не скажешь, Владичек, ничего не скажешь, не скажешь мне, почему ты мне не скажешь?!» – а меня никто не спросил бы.

Все знали, что Шамиля убили, а когда Манон повесился, никто не знал.

Манону было лет тридцать пять.

В квартире моей покойницы тетки стояла печь: в бывший корпус монастырской странноприимницы центрального отопления не провели, газа тоже не подключили. Медленно раскалялись чугунные круги-конфорки, посаженные заподлицо. Каждый круг состоял из трех колец. Сначала, не меняя цвета, круги тускнели. Потом заплывали серединные кольца алым, мерцали светло-светло-серым. А наружные круги лишь в момент наивысшей силы жара проникались подземно-вишневым – до темной ночи. И это было все для них – и такого цвета был Манон: шея, уши, щеки, волосы – одно в одно, без отличий.

Манон ничего не делал – не хотел. Он стоял у ворот своего пятьдесят четвертого номера в ярко-синем пальто: как снял его с артиста Киевского драматического театра, так и остался стилягой времен первого искусственного спутника Земли, блатным крестьянином с накладными карманами.

А теперь пальто нужно черное, в обтяжку, приталенное, с пиджачного типа лацканами, с тремя пуговицами и боковыми укошенными карманами, без клапанов.

Зимой можно куртку «московку» с шалевым воротником.

Весною-летом: розоватый или голубиный плащ с поясом и погончиками – китайской фабрики «Дружба». А Манон стоял в пальто киевского артиста; и туфлята у него были не с узким носом.

– Мои пальчики помороженные, – говорил Манон. – Болят, болят – мягкое просят. Ты ж дядьку знаешь: решит дядька позволить себе прахорчата «маде ин…йланд», так наш Лева дядьке поможет. Да, Лева?

И Манон протянул руку и словил ею близ проходящего Леву Канторовича – того, что мог достать итальянские мокасы с алюминиевым пустотелым каблуком. Манон вроде обнял Леву, прижал своею горстью Левину ключицу, и стали глаза у Левы полные слез, и он улыбался, и тоже пытался Манона обнять: ты меня – я тебя, но не мог дотянуть ладошку в строчной замшевой перчатке до Манонова плеча. А Манон Леву давил и пел:

Чтоб красивых любить – надо деньги иметь,

И задумался крепко над этим.

И решил я тогда день и ночь воровать,

Чтоб немного прилично одеться.

Так бывало раз в сто лет.

Манон стоял у пятьдесят четвертого и молчал, и никто не знал, как его дела: не спрашивали. Это надо было осторожно – говорить с Маноном: он с трудом выходил к тебе, на твой язык и жизнь, за полминуты уставал от чужого. И начинал веселиться по-своему: сцеплял ладони замком и с разворота грохал собеседников по плечам. Собеседники улетали. Манон хохотал и сразу останавливался. Опять молчал. К нему иногда приходили одногодки с других улиц – с каждой улицы по одному такому человеку. Они стояли тихой кодлой, курили, плевали наземь. И когда расходились – в темноте от них оставались крупные белые окурки папирос: там никто сигарет не курил.