Выбрать главу

Перун загремел и отгремел. Лежу и не знаю, смогу ли и записать, дописать. Голова тяжела, жарко во рту, колотится сердце. Каленою этой стрелою Перун — меня поразил, или вернее, я сам принял ее. Зачем я пишу?.. — Но и зачем я живу?

Пока я живу, ничто не бесцельно, что в жизни. И так: снова, еще — переживаю. Рука пока действует. Буду писать. Но кратко. Теперь у меня — краткие сроки. Небо безоблачно. Тучи развеялись за ночь, Илья не гремел. Деревня по-праздничному, после обедни — высыпала «но орехи». Орехи не зрелы еще, но уж так повелось, и по верхам, по кустам — веселье и смех. Я вышел с Павлушей; маленький заступ мой сильно его интриговал. Но прежде чем отыскать заветное место, я его отослал, мне захотелось — удостовериться.

 Ямку я скоро нашел и огляделся. Павлуша прилег на вершине и верно оттуда следил за моими таинственными приготовлениями. Я стал подниматься к нему. Помню, подумал: вот здесь, на вершине, построить наш дом, и вся эта ширь — наша, моя. Мне еще раз захотелось окинуть ее. Вдруг услышал я крик. Павлуша вскочил как ужаленный. Странно, зигзагами, кидался он передо мною. Потом отскочил и отломил ветку татарника, стал ею хлестать но земле, все также подскакивая…

Когда я к нему подбежал, я только увидел скользнувшую торопливую спинку, мгновенно она, как стрела, исчезла в земле.

— Она укусила тебя?

Павлуша ко мне обернулся. Я никогда и ни у кого не видал таких глаз: это не столько тот ужас, что мы называем смертельным, сколько сама она. Это она скользнула туда и глядела, как из гнезда. Мгновенно я поднял и быстро его оглядел, укус был на сгибе коленки, с тыловой стороны, капелька крови дрожала, как небольшая рябинная ягода. Я не раздумывал, да и Павлуша не сопротивлялся. Мы оба легли, и напрягаясь, чтобы высосать дочиста, я стал втягивать в рот и выплевывать кровь…

Бог знает, что в эти минуты думалось мне. Я и теперь ничего не мог бы сказать. Первобытное что-то, дремучее, детское, как если б припал к роднику, к этой ложбинке; вода и свежа, и железиста, солнце печет, и греет земля, а в голове — как облако. Так это было. И если еще в целом обнять, именно было как если б объятие: мать — обняла.

И вообще, уже позже, теперь — все чаще я слышу дыхание матери. Домой и к себе позвал меня голос отца, встретила — мать. И помню еще: когда я прилег, как опять сузился мир. Если прищурить глаза, а я закрывал, то как пласты, бесшумные, легкие, подобные водам — тебя покрывают… И я хотел бы — лечь там. Я уже и распорядился. Недаром со мною был заступ… Там и изба. До докторов скачи, не доскачешь, Павлуша не доктор еще… Слава богу, мой мальчик здоров.

Ольга… она почти не отходит. Но и Ольга — как мать. Как это сразу я не узнал? Вечная мать и она же возлюбленная. Так для меня, для человека — неразделима отныне она. Пахнет загаром и летом: она. Она молчалива, положит мне руку на лоб и слушает жар, и я как дитя. И открываю глаза — вероника, голубые глаза; земля и цветет, и родит, и принимает. И еще я смотрю на цветок: это отросточки сбоку…

— Почему тебя назвали Ольгой?

— Мать захотела; у ней мать была Ольга.

— А откуда была она?

— Кто?

— Мать твоей матери?

— Ольга? Из Мокрого.

Дальше я не расспрашиваю, но что-то струится во мне, что и Павлуша, и Ольга — веточки сбоку… Тогда я тебя понимаю, Перун. Есть у земли своя мудрость, которую, может быть, приугадать дано человеку только в последние дни…

О кладе, деньгах, и кто я — я рассказал Королю. Он ничему не удивился, только сказал:

— Надо брать ночью. Никак иначе нельзя.

Да, я хочу там лежать, под диким татарником. Мне говорят, что я не умру, но глаза, когда смотрят, мне говорят о другом. Да… Это там, по весне, соки мои — зеленым глазком окинут владения мои, неотрывные… Там мой отец прикупил мне земельки… Устал, тяжело. Слышу шаги… Ольга войдет. Это объятие рук. Баюкай меня, дорогая… родная моя… родная земля! Не слава и не богатство, и… не любовь, и даже не жизнь, а эта вот… верность; эта вот… неотрывность.

20 августа 1922 г. Красные Горки.