Там я провел две недели, деревню перечинил, немного и у соседних. Потом, как узнали, что грамотный, дали мне должность и отвели комнату в барском дому. Скоро уж месяц, заведую книгами и раздаю их читать, а на зиму прочат — учить ребятишек.
В доме была эти годы колония. Сильно потрепано, но кое-что уцелело. Чья-то рука не дала все расхитить, переломать; книги, на удивление целы. Живу я теперь в угловой, окнами в сад, но и все остальное в полном моем распоряжении. Так я вступил во владение домом…
Пришелец и чужак; ибо меня здесь не знают, вернее — не узнают. Но если бы знали, что я воротился — домой! Я помню свой низенький полуподвал на Остоженке. Стул у окна. На окне и на полу — инструменты, рваная обувь, кровать. Изо дня в день между пальцев шмыгает дратва, стучит молоток, и — беднота, беднота! Не моя беднота, а та беднота, что ко мне приходила; имя же ей интеллигенция. Чего только я не нагляделся и не наслушался. Как будто в один мусорный ящик свалила их жизнь, и они выползли оттуда ко мне, немножко хоть починиться. Я и чинил — шилом и дратвой; случалось, и словом. Ляжешь — не спится, раздумаешься — сердце щемит. И вот в одну из таких-то ночей мне привиделся сон — не жизнь и не смерть, похоже на облако. И из этого облака, скорее угадываю, чем вижу глазами — отец. Он как бы проходит и говорит мимоходом: «А я решил для тебя земельки еще прикупить, немного». Я тотчас проснулся и сел на кровати. Как давно уже сам я отец, и мог бы быть дедом (а может быть, даже и есть: давно от Надюши не имею вестей), и вот, надо мною — отец. А я только сын. Какое особое чувство! И он проявил обо мне… заботливость. Это: «земельки» и «прикупить»… его интонации. Смутно и сладко-тревожно заныло на сердце, подняло с места. Я живо собрался, меня потянуло сюда.
У нас было два в разных губерниях: большое одно, другое вот это именьице, маленькое. Большое досталось нам по наследству, когда я уже был в университете, и мы потом часто туда наезжали, но детские годы и ранняя юность моя прошли в этом самом памятном доме, где очутился я сразу… ужели сказать — стариком? Но дивное дело — вернувшись к истокам, я часто теперь забываю немалые годы свои. Та же крапива растет под окном, та же беседка сиреневая, липы и клен, серебро тополей. Каждый мне здесь уголок памятен, дорог, каждый исполнен… меня самого. Недавно, пройдя по тропинке к прудам, я словно забылся.
Привычное место, мосток для белья, черемуха свесила ветви до самой воды. Пчелы, шмели, летит стрекоза. Я живо разделся и кинулся в воду. Я ничего не забыл. Тотчас же бессмертная память мне подсказала, что влево ключи и туда настрого мне запрещено, а вправо у дуба коряга невидимая, однажды жестоко я ободрал себе ногу и, уж конечно, дома о том промолчал. Я выплыл на середину и, для себя неожиданно, низко нырнул; это всегда было моею любимой забавой… На солнце я мокрый еще полежал и окунулся вторично. С бороды моей капали капли, рябилась вода, и облик мой там ежеминутно дробился!.. Когда я оделся, веселость прошла и мной овладела задумчивость.
Так, об руку с нею, неспешно я воротился домой.
Эта же зыбкая грусть, в которой дробится, двоится мой облик теперешний, она неизменно со мною по вечерам, когда я один путешествую в доме: и у себя, и не у себя, я и не я. Это «не я» или, быть может, напротив — именно я настоящее, прежнее… все это сильно волнует меня; временами. Вообще же я тверд. И вообще — я спокоен.
Я не взял с собой ничего — ни из книг, ни из писем, которые часто любил перечитывать. Мне ничего больше не нужно. У меня в голове столько людей и событий; довольно мне их. Но и события эти, людей, некогда близких, редко тревожу. И здесь — книги я только даю, не читаю; разве когда Павлуша ко мне забежит, он любит, как я читаю ему путешествия. Он и меня заражает, и я путешествую: это была моя детская страсть; в зрелые годы я также немало поездил, и вот теперь фантазирую здесь.
Итак, я в спокойные дни фантазирую. Сяду под липой: это душистые Альпы. Разницы нет, но только душистые, стало быть, лучше еще. Уступы, долины, холмы; я путешественник. И ни усталости, ни проводников.
В усадьбе все так заросло, как если бы здесь почиют не годы — века. Лопух и крапива, заросли дикой малины и безымянный бурьян. Девственный лес, ни пройти, ни проехать. Между камней под старой соломой от обвалившихся крыш — страшные змеи: ужи. Павлуша их запросто берет и ласкает, кладет их на шею, я же боюсь. С гадливостью и отвращением, но и с каким-то неотразимым влечением, стою иногда и гляжу, как они греют на солнце блестящую черную спину, головка их с желтым воротником приподнята, быстро скользнет и исчезнет тонкое жало — язык. Странная, непостижимая тварь! Есть, говорят, и медянки. Не раз я Павлушу остерегал, но он только сверкнет на меня и рассмеется: «встречу — убью». Но я совершаю свои путешествия в этом лесу меж лиан — опасливо и настороженно.