Андерс Рослунд & Бёрге Хелльстрём
Возмездие Эдварда Финнигана
* * *
Дело не в том, что ему предстоит умереть. И не в том, что он уже сидит и ждет этого четыре с половиной года. Не в том.
Наказание, настоящее наказание — знать, когда именно это случится.
Не когда-нибудь потом, когда состаришься, — настолько нескоро, что можно перестать думать об этом.
А в том, что знаешь точный срок.
Тот год, месяц, день, минуту.
Когда перестанешь дышать.
Когда перестанешь чувствовать, различать запахи, видеть, слышать.
В некий миг.
Только тот, кто приговорен к смерти и точно знает свою последнюю минуту, способен понять, сколь это ужасно.
Другим смириться с мыслью о смерти помогает неведение — чего не знаешь, о том не думаешь.
Но он знает.
Он знает: его жизнь оборвется через шесть месяцев, две недели, один день, двадцать три часа и сорок семь минут.
Минута в минуту.
Тогда
Он оглядел камеру. Этот запах! Можно было бы уже привыкнуть. Ведь запах словно стал уже частью его самого.
Но нет — он никогда к нему не привыкнет.
Его зовут Джон Мейер Фрай, пол, на который он уставился, был цвета мочи и странно блестел, эти словно надвигающиеся на него стены когда-то явно были белыми, потолок над головой горько плакал влагой, которая сквозь круглые пятна просачивались и капала на зеленоватое дно камеры, так что оно казалось еще меньше своих пяти квадратных метров и двадцати сантиметров.
Он вздохнул глубже.
Все-таки хуже всего — часы.
Он свыкся с бесконечными коридорами, где одна решетка следовала за другой, запирая всех, кто мечтал лишь о побеге, привык к звяканью ключей, отдававшемуся эхом снова и снова, так что голова едва не лопалась и мысли разлетались в стороны, привык даже к крикам колумбийца из девятой камеры, которые становились к ночи все громче.
Но только не к часам.
Охрана щеголяла в здоровенных «котлах» цыганского золота, циферблаты которых словно преследовали его, когда кто-нибудь из караульных проходил мимо. Вдали в коридоре между восточным блоком и западным на водопроводной трубе тоже висели часы, он никогда не мог понять, за каким чертом их туда водрузили, но они красовались там, тикали и приковывали взгляд. А порой ему казалось, что до его слуха доносится звон церковных колоколов из Маркусвилла: там на площади была церковь из белого камня и с узкими башенками, звон часов был хорошо слышен, особенно на рассвете, когда наступала почти полная тишина, а он лежал на койке без сна и глядел в зеленоватый потолок, и тут сквозь стены проникал этот звук, отсчитывая время.
Вот что они все делали. Считали. Вели обратный отсчет.
Час за часом, минута за минутой, секунда за секундой, и он с ненавистью думал о том, сколько времени уже ушло, а ведь еще недавно жизнь была на два часа длиннее.
Так было и в то утро.
Ночью Фрай почти не сомкнул глаз, ворочался, пытался заснуть, потел, считал минуты и снова ворочался. Колумбиец раскричался громче обычного, начал в полночь и угомонился лишь после четырех, страх отдавался эхом от стен, как лязг ключей, голос час от часу становился громче, заключенный выкрикивал что-то по-испански, но что — Джон не мог понять: одна и та же фраза вновь и вновь.
Фрай задремал лишь в пять, он не смотрел на часы, но и без того знал, который час, у него внутри шел свой отсчет времени, даже когда он пытался думать о другом, тело словно само по себе продолжало считать.
В полседьмого, не позже, он проснулся.
И сразу в нос ударила вонь камеры, один самый первый вдох, и к горлу подступила тошнота, Джон поспешил склониться над загаженным стульчаком — всего-навсего фарфоровая воронка без крышки, явно низковатая для парня ста семидесяти пяти сантиметров росту. Он встал на колени и ждал, что его вырвет, и, не дождавшись, сунул пальцы в глотку.
Надо освободиться.
Надо выблевать первый вдох, избавиться от него, иначе ему не подняться, не встать.
С тех пор как Фрай попал сюда четыре года назад, он не проспал напролет ни одной ночи и уже перестал надеяться, что когда-нибудь такое случится. Но эта ночь и этот день вымотали его больше, чем все прежние.
Для Марвина Вильямса они были предпоследними.
В полдень этого старика поведут по длинному коридору в Дом смерти и оставят там в одной из двух камер.
На последние двадцать четыре часа.
Марв — его сосед и приятель. Марв просидел в Death Row [1]дольше всех. Марв — умный и гордый, так не похожий на всех остальных тутошних придурков.
Клизма стесолида, потом у Марва потекут слюни, когда его поволокут, а потом он совсем успокоится под наркозом и медленно, в полусне, побредет между двух конвоиров в форме и позабудет, едва за ним закроется дверь восточного блока, как там когда-то воняло.
— Джон.
— Да?
— Не спишь?
Марв тоже глаз не сомкнул. Джон слышал, как он ворочался, как вышагивал круг за кругом в тесной камере, как напевал что-то, напоминающее детские песенки.
— Нет. Не сплю.
— Я боялся закрыть глаза. Понимаешь, Джон?
— Марв…
— Боялся заснуть. Боялся спать.
— Марв…
— Можешь ничего не говорить.
Сливочно-белая решетка, шестнадцать железных прутьев от одной стены до другой. Джон встал и наклонился вперед, он часто так делал — большим и указательным пальцами он обхватил один прут и крепко его стиснул. Каждый раз повторялось одно и то же: одна рука, два пальца, он стискивал то, что стискивало его самого.
Снова раздался голос Марва — низкий спокойный баритон:
— Да и все равно теперь.
Джон молча ждал. Они частенько беседовали друг с другом, в самое первое утро дружелюбный голос Марва заставил Фрая подняться на ноги и стоять не падая. С тех пор они вели эту непрекращающуюся беседу, говоря в воздух — обращаясь друг к другу сквозь решетку, которая смотрит на глухую стену. И так несколько лет, не видя друг друга. На этот раз голос сел. Джон откашлялся. Что сказать человеку, которому осталось жить одну-единственную ночь и один-единственный день, а потом — смерть?
Марв тяжело дышал.
— Ты ведь понимаешь, Джон? Я не могу больше ждать.
В каждом дне был только час.
И это все.
Снаружи сутки куда длиннее. Но здесь им отпущен лишь час на то, чтобы подышать воздухом во дворе для прогулок, обнесенном забором с колючей проволокой, с вооруженными охранниками на вышках.
А остальные двадцать три часа — лишь 5,2 квадратных метра пола цвета мочи.
Иногда они читали. Прежде Джон никогда не читал. По собственной воле. Через несколько месяцев знакомства Марв заставил его прочитать «Приключения Гекльберри Финна». Детская книжонка. Но Джон прочел ее. И еще одну. Теперь он читал каждый день. Чтобы не думать.
— Какие планы на сегодня, Джон?
— Хочу поговорить с тобой.
— Тебе надо читать. Ты ведь знаешь.
— Не сегодня. Завтра. Завтра еще начитаюсь.
Black Marv. Черный Марв. Единственный негр в поселке.
Так он обычно представлялся. Именно так он и назвался в то самое первое утро, когда Джону отказали ноги. Этот голос, донесшийся из-за стены, из соседней камеры, Джон по привычке послал ко всем чертям собачьим. Единственный негр в поселке. Джон смог собственными глазами в этом убедиться, когда четыре охранника провели его по коридору, открыли, а потом закрыли дверь — в самый первый раз. Других белых в восточном блоке не было. Джон был один. Ему было семнадцать лет, и он был напуган, как никогда прежде. Он плюнул в стену и пнул ее так, что посыпалась штукатурка и, словно пыль, осела на его ботинки. Он заорал: «Проклятый черномазый, вот я до тебя доберусь!» — и кричал так, пока не сорвал голос.
А вечером — продолжение. Привет, меня зовут Марв, я единственный негр в поселке. У Джона больше не было сил кричать. А Марв как ни в чем не бывало принялся рассказывать, что вырос в какой-то дыре в Луизиане, как в тридцать лет перебрался в горную деревушку в Колорадо, как в сорок четыре он зашел к одной красивой бабе в Колумбусе, штат Огайо, а потом заглянул не в тот китайский ресторан, да к тому же в неподходящий момент, и увидел, как два типа отдали там богу душу прямо у него под ногами.