— Я охотно и гораздо более ясно объясню вам, мои друзья, что такое русская революция, но сделаю это несколько позже, когда ее величество революция, наконец, завершится и станет объективным фактом, подлежащим спокойному анализу историка. А пока это буря, анализировать которую бессмысленно. Ей надо или покориться, или… — Савинков неопределенно взмахнул рукой и долго смотрел на Любу.
Вдруг за окнами ресторана поднялась бешеная пальба. Люба вскрикнула и закрыла лицо руками. Савинков быстро встал и, подойдя к окну, задернул тяжелые гардины. Возвратившись к столу и снова смотря на Любу, он сказал трагически:
— А ведь только что там, на улице, кто-то был убит, и этот кто-то — жертва революции, но имя его останется никому не известным. Революция — это очень жестокая дама…
Савинков в ударе, он импровизирует портрет жестокой дамы — революции. О, сейчас он мог бы говорить без конца, лишь бы видеть перед собой эти черные глаза, такие таинственные и бездонные!..
Деренталю нравилось то, что говорил Савинков, его восхищало впечатление, которое произвела его юная жена на одного из виднейших деятелей современной истории и русской революции. И вообще в этой их встрече — прекрасная романтика революции!
А Савинков все говорил, говорил, и Люба слушала его, не в силах оторвать взгляда от его гипнотических глаз. Для нее это тоже были прекрасные минуты…
Воспользовавшись паузой в бесконечном монологе Савинкова, Деренталь сказал:
— Гляжу я на вас, Борис Викторович, и думаю, как любопытно сводничает судьба. Вдруг свела нас, а ведь мы с вами две грани революции или два берега революционного моря России, и если с моей стороны символическая фигура — Гапон, то с вашей — ваш сообщник по убийству великого князя Иван Каляев.
Савинков удивленно сузил и без того узкие свои глаза:
— С политикой, которая именовалась Гапоном, к счастью, не имею ничего общего. Да и не политика это была, а мелкий полицейский авантюризм… — сказал он вдруг с открытой угрозой, но сразу же улыбнулся и, наклонив голову, без слов извинился перед Любой.
— Наше Девятое января уже вошло в историю! — воскликнул Деренталь. И Савинков отчеканил в ответ:
— Ваше Девятое января стоит ровно столько, сколько выплатила полиция вашему Гапону.
— Не уверен, что гонорар вашего Азефа был меньше, и мы по крайней мере своего Азефа повесили, — после секундной паузы запальчиво ответил Деренталь…
Они заспорили тогда, в первый же час своей встречи. И спорят до сих пор обо всем на свете. И все же нет возле Савинкова более близкого ему человека, чем Деренталь.
Сейчас, сидя в купе поезда, мчащегося из Варшавы в Париж, Савинков вспоминает прошлое и, глядя на сидящего напротив Деренталя, думает: боже, сколько воды утекло с того вечера в Питере! И тем труднее ему начать разговор, который больше откладывать нельзя. В Париже ждет Люба. Она знает, что он должен говорить с ее мужем. О ней. «Я хочу, чтобы между нами троими все было ясно и чисто», — сказала она Савинкову. Этот неприятный разговор Савинков намеревался провести в поезде, но помешал спор. Теперь надо делать приличную паузу.
Деренталь приподнял штору и стал смотреть в окно: в темноте ночи пролетали редкие огни.
Савинков сидел, выпрямившись, откинув голову на валик мягкого кресла, сложив на груди руки, закрыв глаза. Молчание продолжалось долго. Стучали колеса на стыках рельсов, покачивался вагон…
— Я не устану удивляться вам, — сказал наконец Савинков. Голова его по-прежнему запрокинута и глаза закрыты, но он нервным движением ослабил галстук и крахмальный воротничок — так ему легче говорить. — Вы знаете мое безграничное к вам доверие и ревнуете меня к Философову. Боже! Наверно, просто скучно было бы оказаться единственным заслуживающим доверия. Ведь тогда все люди автоматически превратились бы в потенциальных обманщиков. А? — Он чуть приподнимает веки и смотрит на Деренталя, близоруко прищурясь.
— Вы знаете, Борис Викторович, степень моей преданности вам, — с достоинством отзывается Деренталь, продолжая смотреть в окно.
— Сейчас я проверю степень вашей преданности, — с непонятной внезапной злобой говорит Савинков. Он отталкивается от спинки кресла и весь устремляется к собеседнику. — Хочу, чтобы вы знали следующее: я люблю Любу, и она меня! Я обещал ей внести ясность в наши отношения, имея в виду нас троих. Да и сам я не мог бы жить без такой ясности. Особенно когда дело идет о вас — о самом близком моем соратнике, о человеке, которому я безгранично верю, которого люблю, вместе с которым я прошел такой страшный, тернистый путь, — закончил он почти торжественно, выжидательно глядя на Деренталя и удивляясь, что тот совершенно спокоен.
Александр Аркадьевич ждал этого объяснения. Он давно видел, что происходит между его женой и его вождем.
Это началось еще тогда, в Питере, в семнадцатом. И продолжалось в Москве, когда после Октябрьской революции Дерентали приютили в своей московской квартире Савинкова, скрывавшегося от чекистов. Положение тогда переменилось — более или менее устроенными в жизни были Дерентали, они жили в уютной квартирке в Гагаринском переулке. Александр Аркадьевич сотрудничал в газете. И вот однажды неожиданно к ним пришел Савинков — давно не бритый, в тужурке и желтых крагах, бездомный, затравленный погоней. Деренталь был рад, что судьба дает ему возможность «отыграться» за петроградский обед и что Люба увидит своего кумира в падении. Но радость его оказалась преждевременной: гонимый, находящийся в смертельной опасности Савинков вызвал у Любы горячее сочувствие. Он скупо и нервно рассказывал, что призван самой историей спасти Россию от большевиков и что он, не задумываясь, реками крови зальет пожар революции. Люба не сводила с него восторженных глаз.
Когда все это превратилось у них в любовь, Деренталь не заметил, да это уже и не имело теперь никакого значения. Выслушав признание Савинкова, Деренталь думал, что было бы удивительно, если бы этого не случилось.
Тем не менее услышать об этом от самого Савинкова и в такой форме Деренталю неприятно, хотя он, на удивление самому себе, совсем не испытывал острых мук ревности. Сейчас его больше тревожит другое — он боится из-за всей этой истории оказаться за бортом дела, которому искренне и преданно служит. И еще: он знает — стоит ему оторваться от Савинкова, и он превратится в ничто.
Но, несмотря на такие мысли и против своей воли, он продолжал ненужный им обоим тяжкий разговор. Глядя в окно вагона, он спрашивает кротко и скорбно: