Есть некоторое воспитание, особенно подходящее для Поэта, воспитание, без которого гений и впечатлительность вряд ли совершат полный круг своих способностей. Конечно, никакое воспитание не уполномочит на это наименование ум тупой и ненаблюдательный или ум хотя бы не тупой и способный к наблюдательности, но такой, что в нем пути между мыслью и выражением засорены или закрыты. Насколько моим уделом было принадлежать к тому или к другому разряду, я не знаю. Я стремлюсь к тому, чтобы быть чем-нибудь лучшим. Случайные обстоятельства моего воспитания благоприятствовали этой честолюбивой мечте. Я с детства сроднился с горами, и с озерами, и с морем, и с уединением лесов: Опасность, играющая на краю пропастей, была моей сверстницей. Я проходил по ледникам Альп и жил под взором Монблана. Я скитался среди отдаленных равнин. Я плыл по течению могучих рек и видел, как солнце восходит и заходит и как выступают звезды, меж тем как я плыл и ночью и днем по быстрому потоку среди гор. Я видел людные города и наблюдал, как страсти возникают, и распространяются, и падают, и меняются среди нагроможденных множеств людей. Я видел сцену самых явных опустошений тирании и войны, города и деревни, превратившиеся в разъединенные небольшие группы черных домов, лишенных кровли, видел, как нагие их обитатели сидят, голодные, на своих опустелых порогах. Я говорил с ныне живущими гениями. Поэзия Древней Греции, и Рима, и современной Италии, и нашей собственной страны была для меня, как внешняя природа, страстью и наслаждением. Таковы источники, из которых я извлек материалы для сценической обстановки моей Поэмы. Я рассматривал Поэзию в самом широком смысле; я читал Поэтов, и Историков, и Метафизиков {В этом смысле в создании вымысла может быть известное усовершенствование, несмотря на нередкое утверждение защитников человеческого преуспеяния, будто этот термин, усовершенствование, применим только к науке.}, сочинения которых были мне доступны; я смотрел на прекрасную и величественную панораму земли как на общий источник тех элементов, соединять которые в одно целое и различным образом сочетать есть удел Поэта. Однако опыт и чувства, мною указываемые, сами по себе не делают еще людей поэтами, а только предуготовляют их, чтобы они могли быть слушателями поэтов существующих. Насколько я буду признан обладателем этой другой, более существенной принадлежности Поэзии, способности пробуждать в других ощущения, подобные тем, что оживляют мое собственное сердце, этого, говоря чистосердечно, я совершенно не знаю; и об этом я, с полной готовностью покориться, буду судить по впечатлению, произведенному на тех, к кому я теперь обращаюсь.
Как я уже говорил, я старался избегнуть подражания какому-либо из современных стилей. Но между всеми писателями какой-либо данной эпохи должно быть известное сходство, не зависящее от их собственной воли. Они не могут уклониться от подчинения общему влиянию, проистекающему из бесконечного сочетания обстоятельств, относящихся к эпохе, в которую они живут, хотя каждый из них до известной степени является созидателем того самого влияния, которым проникнуто все его существо. Таким образом, трагические поэты эпохи Перикла,[4] итальянские возродители древнего знания, могучие умы нашей собственной страны, наследовавшие Реформации, переводчики Библии, Шекспир, Эдмунд Спенсер,[5] драматурги Елизаветинской эпохи[6] и лорд Бэкон,[7] более холодные души следующего периода — все они имеют сходство между собою, хотя они отличаются друг от друга. При таком порядке вещей Форд не более может быть назван подражателем Шекспира, чем Шекспир подражателем Форда. Между двумя этими людьми было, может быть, немного других точек соприкосновения, кроме всеобщего и неизбежного влияния их эпохи. Это именно то влияние, от которого не властен ускользнуть ни самый ничтожный писака, ни самый возвышенный гений какого бы то ни было времени; уклониться от такого влияния не пытался и я.
Я выбрал для своей Поэмы спенсеровскую стансу — размер необыкновенно красивый — не потому, что я считаю ее более тонким образцом поэтической гармонии, чем белый стих Шекспира и Мильтона {Мильтон стоит одиноко в эпохе, которую он озарял.}, а потому, что в области последнего нет места для посредственности: вы или должны одержать победу, или совершенно пасть. Этого, пожалуй, должен был бы желать дух честолюбивый. Но меня привлекала также блестящая пышность звука, которой может достигнуть ум, напитанный музыкальными мыслями, правильным и гармоническим распределением пауз в этом ритме. Есть, однако, места, где я потерпел в своей попытке полную неудачу, одно место я прошу читателя рассматривать как простую ошибку, ибо в середине стансы я, неосмотрительным образом, оставил александрийский стих.