Но как в этом, так и в других отношениях я писал без колебания. Это истинное несчастье нашего времени, что современные писатели, совершенно не думая о бессмертии, необыкновенно чувствительны к временным похвалам и порицаниям. Они пишут и в то же время трепещут разных обозрений, которые как будто у них перед глазами. Подобная система критики возникла в тот оцепенелый промежуток времени, когда поэзии вовсе не было. Лонгин не мог быть современником Гомера, ни Буало современником Горация. Но такой род критики никогда и не притязал на утверждение своих приговоров как таковых: эта критика, нимало не похожая на истинное знание, не предшествовала мнению людей, а всегда следовала за ним, она хотела бы даже и теперь, ценой своих ничтожных похвал, подкупить некоторых из величайших наших поэтов, чтобы они наложили добровольные оковы на свою фантазию и сделались бессознательными соучастниками в ежедневном убиении каждого гения, не столь стремительного или не столь счастливого, как они. Я старался поэтому писать так, как писали, по моему представлению, Гомер, Шекспир и Мильтон, с крайним пренебрежением к безымянным осуждениям. Я уверен, что клевета и искажение моих мыслей могут вызвать во мне соболезнование, но не могут нарушить мой покой. Я уразумею выразительное молчание тех проницательных врагов, которые не осмеливаются говорить сами. Из оскорблений, поношений и проклятий я постарался извлечь те увещания, которые могут содействовать исправлению каких бы то ни было несовершенств, открытых подобными осудителями в моем первом серьезном обращении к публике. Если бы известные критики были столь же ясновидящи, как они злостны, сколько благого можно было бы извлечь из их злобных писаний. При данном порядке вещей, боюсь, я буду достаточно лукавым, чтобы позабавиться их дрянными ухищрениями и их хромыми нападками. Если публика решит, что мое произведение не имеет ценности, я преклонюсь пред трибуналом, от которого Мильтон получил свой венец бессмертия, и постараюсь, если только буду жить, найти в этом поражении силу, которая подвигла бы меня в новую попытку мысли, уже не лишенную ценности. Я не могу представить, чтобы Лукреций,[8] когда он размышлял над поэмой, идеи которой до сих пор еще составляют основание нашего метафизического знания и красноречию которой дивилось человечество, писал ее и в то же время боялся осуждения наемных софистов, подкупленных грязными и суеверными аристократами Рима. Лишь в тот период, когда Греция была пленена и Азия сделалась данницей республики, почти уже склонявшейся к рабству и разрушению, толпа сирийских пленников, слепо поклонявшихся своей бесстыдной Астарот,[9] и недостойные преемники Сократа[10] и Зенона[11] нашли себе свое неверное пропитание в том, что, под названием вольноотпущенников, способствовали порокам и тщеславностям великих. Эти злосчастные были опытны в искусстве защищать набором поверхностных, но приемлемых софизмов презрение к добродетели, являющееся уделом рабов, и веру в чудеса, эту гибельнейшую замену благоволения в умах людей. Неужели на неодобрение подобного сорта людей мудрый и возвышенный Лукреций смотрел с благодетельным страхом? Последний и, быть может, самый малый из тех, кто пошел по его дороге, с презрением отвернулся бы от жизни при таких условиях.
Я работал над предполагаемой Поэмой полгода с небольшим. В течение этого периода я предавался осуществлению своего замысла с неустанным рвением и воодушевлением. По мере того как моя работа продвигалась вперед, я подвергал ее самой внимательной и серьезной критике. Я охотно предал бы ее гласности с тем совершенством, которое, говорят, дается долгой работой и пересмотром. Но я нашел, что, если бы этим путем я выиграл что-нибудь в точности, я много потерял бы в свежести и силе образов и языка, в их прямой непосредственности. И хотя внешняя работа над Поэмой продолжалась не более шести месяцев, мысли, вложенные в нее, медленно накоплялись в течение многих лет.
Я высказываю уверенность, что читатель тщательно будет различать те мнения, которые, как драматическая принадлежность, изъясняют изображаемые характеры, от тех мыслей, которые принадлежат лично мне. Так, например, я нападаю на ошибочное и унизительное представление о Верховном Существе, которое оставили себе люди, но я не нападаю на само Верховное Существо. То мысленное утверждение, которое некоторые суеверия, выведенные мною на сцену, поддерживают касательно Божества, оскорбительное для Его благоволения, весьма отличается от моего. Точно так же, взывая к великой и важной перемене в области Бога, оживляющего общественные учреждения человечества, я избегал всякого потакания тем насильственным и зловредным страстям нашей природы, которые всегда наготове, чтобы смешаться и перепутаться с самыми благодетельными нововведениями. Здесь нет места отмщению, или Зависти, или Предубеждению. Везде прославляется только Любовь, как единственный закон, долженствующий управлять нравственным миром.