«Элвин! — кричу я сейчас. — Элвин, ты слышишь меня? Это Месснер. Я тоже мертв!»
Но нет ответа. Нет здесь никаких соседей. А впрочем, он бы в любом случае не отозвался — этот молчаливо-агрессивный неулыбчивый подонок. Элвин Эйерс, которого я не понимал при жизни (его и моей) и все так же не понимаю сейчас.
«Мама! — кричу я затем. — Мама, ты тоже здесь? Папа, ты здесь? А ты, Оливия? Кто-нибудь из вас уже здесь? Отвечай, Оливия, ты ведь уже умерла? Ты единственный дар, преподнесенный мне гнусным Уайнсбургом! Кто этот негодяй, от которого ты залетела? И удалось ли тебе в конце концов все-таки лишить себя жизни, очаровательная, неотразимая Оливия?»
Однако никто не отвечает мне; лишь с самим собой могу я поговорить о своем физическом целомудрии, о душевных порывах, о неукротимой жажде знаний и непростительно кратком периоде блаженства, выпавшем на мою долю в первый год моей мужской жизни и в последний год жизни земной. Мне хочется быть услышанным, но никто не слышит! Я мертв. Вот и произнесено это заведомо непроизносимое слово.
«Мама! Папа! Оливия! Я вас вспоминаю!»
И вновь никакого ответа. Услышать бы хоть от кого-нибудь хоть что-то! Что-нибудь оскорбительное, что-нибудь разоблачающее, что-нибудь невыносимо ужасное, ради бога! Но никого нет, я один. Нет ответа. Какая жалость.
На следующее утро «Уайнсбургский орел» в «двойном» субботнем выпуске самым подробным образом расписал события метельной ночи в кампусе и объявил Элвина Эйерса-младшего, несостоявшегося выпускника 1952 года, единственную жертву ночной бури, главным зачинщиком налета на женские общежития, который погиб в катастрофе, когда вслепую помчался на светофор, пытаясь скрыться от преследующей его полиции, — полнейший вздор, разумеется, публично опровергнутый уже через сутки, однако не раньше, чем эту небылицу успели перепечатать на первой полосе в одной из газет его родного Цинциннати, а именно в «Цинциннати инквайрер».
Тем же самым субботним утром, в семь часов, началось официальное расследование инцидента, по итогам которого было определено наказание для каждого признавшего свою вину первокурсника или второкурсника: в порядке трудовой повинности они должны были расчищать территорию колледжа специально закупленными лопатами, стоимость которых включили в индивидуальную смету расходов на следующий учебный семестр. Разбившись на бригады, штрафники принялись убирать снег с подъездных и пешеходных дорожек, а толщина его — минимум тридцать четыре дюйма — на отдельных участках доходила до шести футов. Каждой бригаде придали по бригадиру из старшекурсников (непременно из какой-нибудь спортивной команды) и по надсмотрщику из числа сотрудников кафедры физического воспитания. В то же самое время в кабинете декана Кодуэлла полным ходом продолжалось дознание. К вечеру одиннадцать студентов младших курсов — девять первокурсников и два второкурсника — были признаны зачинщиками и — невзирая на участие в исправительно-трудовых работах, а также вопреки мольбам родителей, надеявшихся, что возлюбленные сыночки, которые всего-то себе и позволили, что немного побуянить, отделаются временным отстранением от занятий (максимум на семестр), — моментально отчислены из колледжа без права восстановления. В числе исключенных оказались и те двое, что переломали себе конечности, выпрыгнув из окон женского общежития; призванные на суд и расправу в гипсе, оба (по рассказам очевидцев) со слезами на глазах бормотали трясущимися губами какие-то жалкие извинения. Но к пониманию, не говоря уж о пощаде, взывали они тщетно. На взгляд Кодуэлла, это были две крысы, которые бежали с тонущего корабля последними и ничего, кроме исключения, не заслуживали. Выгнали и тех семерых студентов, которые категорически отрицали свое участие в ночном налете, но были изобличены остальными во вранье, и таким образом общее число исключенных из колледжа достигло к понедельнику восемнадцати человек. «Меня не обманешь, — сказал им Кодуэлл. — Нечего и пытаться». И он не солгал: обмануть его было и впрямь нельзя. Никому. Даже мне, о чем я тогда еще не знал.