Выбрать главу

Глаза ее всмотрелись в мои.

— Вав не объяснила?

— Если бы она это сделала, зачем бы я стал спрашивать вас? — мягко заметил я.

— Это упражнение в бесполезности. Обещаю вам, что вы мне не поверите.

Я поцеловал ее в щеку.

— Вы хотите сказать, что даже не дадите мне такого шанса?

Кажется, она призадумалась. Я чувствовал, что она приходит к решению, которого предпочла бы избежать.

— Лучше будем ехать, пока разговариваем.

Я кивнул и отпустил ее поводья, не отставая, когда она круто свернула через холодную голубую траву к чернильным теням леса.

— Зверь — порождение хаоса, — сказала она наконец. — Он едва ли думает так, как понимаем это слово вы или я, с ним невозможно рассуждать или искать компромисс, но его реакции на раздражители потрясающе быстры. Он — чистое зло.

— Он напал на Вав раньше, чем я успел мигнуть.

— Бедная Вав. У нее не было ни единого шанса, — сказала Гимел со странной интонацией, будто сама себе. Потом она встретилась со мной взглядом. — Я уже сказала, что не хочу повторять ту же ошибку.

Я хотел спросить, что она имеет в виду, но тут в лесу все сразу переменилось. Не дубы, не прохлада вечера, не густой запах земли, не ощущение пребывания в этом месте. Не знаю, как это точно сказать, но было так, как будто с той минуты, как я выбежал из задней двери «Геликона», я балансировал на натянутом канате. Теперь канат порвался, и я падал. Не в буквальном смысле, поймите меня правильно. Но я, говоря фигурально, выпадал из одной реальности — или скорее моего восприятия реальности — в другую. Лопнул пузырь, и я вдруг оказался под шкурой вселенной. Я сидел внутри и смотрел на поверхность — яркую, блестящую, слишком знакомую оболочку — всех обыденных вещей, которые воспринимал как должное. Теперь мне все казалось иным. И вместе с этим чувство, будто рябь узнавания, как дежа вю яркого сна, тех незаконченных картин, что висели в ателье Вав. На кратчайший миг я заглянул под обычную импрессионистскую оболочку и увидел то, что они значат. «Они не имеют ко мне отношения», — сказала Вав о картинах выставки. Я тогда ее не понял. Как может выставка не иметь к ней отношения? Это я думал там, в Париже. Она — художница. И вот сейчас я начал понимать, что она хотела сказать. Важны только картины. Тот, кто их написал, — в реальном смысле совершенно не важен.

— Постойте! — крикнул я Гимел. — Погодите секунду!

Она развернула кобылу.

— В чем дело?

Я уже спешился.

— Что-то есть здесь... что-то знакомое.

Она спрыгнула с лошади, и когда лошадь повернулась, я увидел притороченный к седлу старомодный большой лук — не композитный лук из материалов космического века, которые возят с собой современные охотники, — а при луке колчан и стрелы. Она подошла ко мне, заметно хромая, будто одна нога у нее короче другой. Тут я заметил, что левая нога у нее меньше и худее правой, увядшая, как сухой стебель пшеницы.

— Может быть, вы бывали в этой части Чарнвудского леса.

Я покачал головой.

— Я не бывал за пределами Лондона. Но даже если бы и так, это не то, что я имею в виду. — Я пошел по краю полянки. — Это чувство... оно не так примитивно. — Она смотрела на меня спокойно, но с некоторой долей любопытства. — Вы не думаете, что возможно знать какое-то место — я хочу сказать, знать его насквозь, — ни разу там не побывав?

— Если оно принадлежит только физическому миру — нет, конечно, нет. — Она перешла поляну, прихрамывая по-своему, и остановилась передо мной. — Но ведь вселенная гораздо больше физического мира?

По тону ее голоса я чувствовал, что она спрашивает совсем другое.

Любопытно, как со мной случаются эти моменты перехода. Снова мое сознание обратилось в прошлое. Передо мной возник образ Донателлы, слегка навеселе. Мы познакомились в Мексике, где она проводила отпуск с мужем и сестрой. Пока бессовестный муж обхаживал ее сестру, мы с Донателлой сидели на тихих и зеленых скверах Оаксакана и пили мескаль. Это помогало переносить жару и толкало нас в припадки необузданной страсти. Теперь, вспоминая эти эротически заряженные моменты у меня или у нее в номере, я впервые понял, что все это шло неправильно. Они были яростными, эти сексуальные свидания, но — и это очень больно признать — безрадостными по сути. Больно, потому что стало ясно, как мало на самом деле у нас было, до чего мелкими людишками были мы вместе. До меня дошло, что Донателла становилась лучше с Германом — и это тоже было больно. Сказать, что это осознание стукнуло меня как курьерский поезд — значит впасть в преуменьшение. До этой минуты я был абсолютно уверен, что мы любили друг друга, даже после того, как она сбежала с Германом. Теперь я понял правду. Наша любовь, как обложка журнала с полуголой моделью, была лишь принятием желаемого за действительное. Печальная правда была в том, что мы с Донателлой соединились не по тем причинам, и по тем же причинам поженились. Прошло только двенадцать часов после ее развода, и вот — бац! — мы уже женаты. Соблазнительное это было, но отравленное начало, когда мы сидели, вытянув ноги, пьяные от мескаля и друг от друга, тиская влажную плоть под дощатым столом под сонными внимательными взглядами официантов-мексиканцев. До сих пор, когда я слышу задумчивый перебор мексиканской гитары, у меня туманятся глаза. Но думаю, правда в том, что, когда Донателла ублажала меня, думала она о муже, сестре и о мести.