Скрип наполняет воздух и режет слух, но вовсе не вызывает у лежащего на земле человека чувство раскаянья за зло, причиненное им людям, а лишь раздражает и напоминает про обиды, которые причинили ему другие.
Когда же его раздражение достигает апогея, он вдруг перестает об этом думать и целую минуту лежит, прислушиваясь. Повозка доехала до конца Лонггатан, но не свернула на площадь. Копыта лошади не бьют больше, соскальзывая, по булыжникам мостовой, сейчас они ступают по песчаной дорожке. Она движется по направлению к нему. Она въехала в церковный садик.
Радуясь, что ему смогут сейчас помочь, он пытается приподняться. Но у него опять ничего не получается. Движутся в нем только мысли.
Но зато он теперь слышит, что старая повозка в самом деле приближается к нему. Трещит гнилое дерево, бренчит упряжь, немазаные колеса скрипят до того жалобно, что того и гляди повозка развалится, не доехав до места, где он лежит.
Повозка тащится ужасно медленно, и одинокому, уставшему ждать человеку кажется, что она никогда не подъедет к нему. Он никак не может взять в толк, что это за повозка, зачем она едет по церковному саду в новогоднюю ночь. Может, кучер пьян и заехал не туда, куда нужно? Вряд ли он сможет кому-нибудь помочь.
«Да просто этот скрип испортил тебе настроение, Давид, — думает он. — Не беспокойся, этот тарантас не свернул на другую аллею, а едет прямо сюда».
Повозка уже в нескольких шагах от него, и невыносимый скрип заставляет его упасть духом. «Не везет тебе нынче ночью, Давид, — думает он. — Вот увидишь, это новая беда приближается к тебе. Либо тяжелый каток на тебя наедет, либо еще что-нибудь приключится».
Секунду спустя он уже видит то, чего он так долго ждал. И хотя это вовсе не каток, который может раздавить его, он приходит в ужас.
Он не может повернуть голову, и потому видит только то, что находится прямо перед ним. Он лежит на боку лицом к дорожке, и повозка предстает перед ним как бы по частям. Первое, что он видит, — голова старой лошади с седой гривой, с обращенным к нему слепым глазом, затем видит ее перед, ногу и упряжь, связанную обрывками бечевки и ивовыми прутьями, с грязными нитяными кистями. А вот он видит и всю жалкую клячу и старую телегу со сломанным облучком и разболтанными, вихляющимися колесами, обычную крестьянскую телегу, но такую старую и разбитую, что на ней и возить-то ничего невозможно.
Сидящий на облучке возница тоже точь-в-точь как тот, о ком он недавно рассказывал. В руках он держит связанные из обрывков вожжи, узел на узле, капюшон надвинул на глаза, сам сгорбился от вечной усталости.
Когда Давид, потеряв много крови, лишился чувств, ему казалось, что душа его трепещет, как гаснущий огонек. Теперь же ему кажется, будто ее так сильно трясут, выкручивают и перетряхивают, что ей никогда не вернуться на прежнее место. Можно подумать, что от всего того, что предшествовало появлению этой телеги, он должен был ожидать чего-то сверхъестественного, но если у него и мелькали подобные мысли в голове, то он тогда не придавал им значения. Но увидеть своими глазами то, о чем говорится в сказке… такого с ним еще никогда не бывало.
«Ты, кажется, вовсе рехнулся, Давид! — окончательно растерявшись, думает он. — Мало того, что твое тело искалечено, теперь ты и разума лишишься».
Спасает его то, что в это самое мгновенье он видит лицо возницы. Поравнявшись с Давидом, лошадь остановилась, и возница распрямился, словно проснувшись. Усталым движением руки он сдвинул капюшон на затылок и внимательно огляделся. При этом лежащий на земле встретился с ним взглядом и узнал в нем старого знакомого.
«Так это ты, Георг, — думает он. — Хоть ты и странно нарядился, я узнал тебя, узнал».
«Скажи, Давид, где он был все это время? — продолжает он про себя. — Думается, мы не виделись целый год. Но ведь Георг человек свободный, не связан, как ты женой и детьми. Может, он ездил куда-нибудь далеко, может, едет аж с северного полюса. Весь он какой-то бледный и замерзший».
Он пристально смотрит на возницу, потому что в выражении его лица что-то кажется ему незнакомым. Но это точно Георг, его старый товарищ и собутыльник, иначе и быть не может. Он узнает его большую голову, орлиный нос, здоровенные черные усы и бородку. Человеку с такой внешностью, какой гордился бы любой сержант, можно сказать даже — любой генерал, нечего и надеяться на то, что его не узнает старый друг.
«Да что ты говоришь, Давид, — продолжает он про себя. — Разве ты не слыхал, что Георг умер в прошлом году в стокгольмской больнице под самый Новый год? Мне кажется, я тоже слыхал об этом, но мы с тобой не раз ошибались. Ведь это и есть Георг, живехонький. Погляди-ка на него, вот он встает! Разве это не Георг? Тело у него хилое, мне всегда казалось, что оно не подходит для его сержантской головы. Ну, что ты теперь скажешь, Давид? Когда он спрыгивал с телеги, плащ у него распахнулся, и было видно, что на нем длинный, застегнутый до самого ворота, драный сюртук, который вечно свисал у него чуть ли не до самых пят. На шее большой красный шарф, и ни намека на жилет или рубашку».