— И чего ты пьешь да буянишь, аспид ты окаянный! Пьешь да безобразничаешь, в среду да в пятницу блудишь, и никакой пропасти на тебя нет. Чай, ни один басурман поганый того не делает!
— Ан врешь! — мрачно отозвался с печи жаждавший опохмелиться Бугров. — Басурмане еще и не то делают. Вот, пожди, навяжут нам в цари басурмана голштинского, коли не удастся отстоять батюшку Ивана Антоныча, тогда и ты обасурманишься...
Замятин обомлел. Еще накануне проезжий офицер читал в деревне бумагу, чтобы все, кому ведомы речи, супротивные назначенному государыней наследнику, о тех речах немедля доносили начальству. За праведный донос бумага сулила всякие милости, а за утайку — кнут да рваные ноздри. Поразмыслив, мужичок отправился в деревню посоветоваться с друзьями и пропал. А через неделю наехало на хуторок всякое начальство, посадило прапорщика с женой в телегу и повезли их прямо в Петербург.
Начался допрос, и, по обычаю, «с пристрастием». При первом же вздергивании на дыбу Бугров повинился, подробно рассказал, как было дело, и клялся, что «иных важных предерзостных и непристойных слов ни допрежь, ни после того не было; про наследника с женой никогда не говаривал, а что им сказано, то спроста да спьяну, а ни в какую силу».
Все-таки «для прилику» прапорщика несколько раз подняли на дыбу, а жену его допросили даже без пытки, и ограничились тем, что ввели ее в застенок, где она сразу упала в обморок.
Тайная канцелярия постановила: «Прапорщика Николая Бугрова за глупые и непристойные слова бить батоги нещадно, затем отпустить. Жене его, Наталье, дать в застенке пять ударов кнутом за то, что слыша мужние речи, не донесла о них. А доносителю Василию Замятину за его извет дать паспорт, в котором написать, что ему, Василию, с женой и детьми от Бугрова быть свободну и жить, где похочет».
Вообще в первые годы царствования Елизаветы Петровны, когда еще был страшен призрак свергнутого младенца-императора, доносчики неизменно награждались даже в тех случаях, когда и изветы оказывались не только вздорными, но и явно лживыми.
Среди колодников Петропавловской крепости был некий Камов, которому неминуемо грозила сибирская каторга. Здоровый парень, бывший дворовый Разумовских, случайно попал в солдаты. Четырнадцать лет тащил он лямку, принимал участие в нескольких походах и всюду выделялся своей старательностью и смышленостью. Между прочим, в мирное время он в совершенстве изучил токарное ремесло, и это погубило его.
Как способного мастерового Камова из полка перевели в Петербург, где Адмиралтейство нуждалось в опытных рабочих руках. Там он сразу занял положение мастера и уже мечтал о том времени, когда сможет выписать к себе, с разрешения добряка Разумовского, жену, как вдруг ничтожный случай положил конец его мечтаниям.
Камов любил выпить с приятелями. Однажды, немного подгуляв, он продал кабатчику какой-то медный точильный инструмент. Протрезвев, он решил бежать, потому что за утрату казенного добра ему грозило суровое наказание. Однако его скоро поймали и определили в особую мастерскую, где работали исключительно штрафники. Через месяц Камов снова бежал и поселился у свояка, дворцового повара. Рискуя, свояк дал ему приют, всячески уговаривал явиться к начальству и повиниться. В благодарность за все заботы повара Камов обокрал его, начал кутить и был задержан в кабаке, когда пытался сбыть серебряное блюдо с дворцовым клеймом.
До суда Камова поместили в каземат Петропавловской крепости вместе с другими уголовными колодниками.
В то время уголовных колодников не кормили за казенный счет и предоставляли им самим заботиться о собственном пропитании. С этой целью их отпускали в город за подаянием. Выводили в цепях. После одной такой прогулки Камов заявил караульному, что он хочет сделать важное сообщение. Его привели в канцелярию крепости и там он заявил следующее:
— Сегодня, войдя во двор дома Шестерицына, что на Слободской улице, увидел я сержанта комендантского полка Бирюкова, ведшего беседу со стряпчим того дома. Говорил Бюрюков, что надо извести немецкого подкидыша и добиться, чтобы российский престол занял наш исконный государь Иван Антонович. И тогда только можно будет честно службу нести, а сейчас, когда надо ждать нашествия немцев, служить тошно.
Колодника Камова немедленно переправили в Тайную канцелярию, куда скоро доставили и сержанта Бирюкова. Допрос начали с последнего. И тут выяснилось любопытное обстоятельство: оказалось, что в тот день, когда Камов слышал разговор, Бирюков по служебным делам находился в Москве, а стряпчий был болен и лежал в постели. Вызванные свидетели подтвердили это.
Когда у Камова потребовали объяснений, он развязно заявил, что мог и обознаться, но что «разговор тот офицера с человеком, одетым во фризовую шинель, он сам слышал, и именно в тех словах, кои передал своему начальству».
Его пытали «не наседливо» — он оставался при том же показании. Тогда, чтобы поддержать ревностность доносчиков, Тайная канцелярия постановила отпустить Камова на все четыре стороны за его преданность государыне, а сержанта комендантского полка Бирюкова, также освободив, держать под сильным подозрением...
Донос в то время процветал, как никогда, и тем не менее главных виновников не удавалось обнаружить. Как всегда, помог случай, и нити заговора обнаружились без всякого содействия Тайной канцелярии.
В то время трехлетний Иоанн Антонович с матерью и отцом находился в крепости Дюнамунде под сравнительно слабым надзором. Барон Черкасский, один из ближайших советников Елизаветы, неоднократно советовал ей приказать вскрывать письма, которыми Анна Леопольдовна обменивалась со многими близкими ко двору лицами, но императрица считала такие меры нечестными, уничижающими ее достоинство. Тогда барон самостоятельно взялся за просмотр переписки, и скоро у него в руках собрались неопровержимые улики против Лопухиных, Бестужевых, Путятиных и других, письменно уверявших бывшую регентшу, что Иоанн Антонович во что бы то ни стало займет российский престол.
Это глубоко возмутило Елизавету Петровну. Она прежде всего распорядилась, чтобы всю семью Иоанна немедленно перевезли в более удаленный от столицы Ранненбург, а затем поручила Черкасскому произвести дознание «по всей строгости».
В середине XVIII в., когда пытка считалась вполне дозволенным и надежным средством для «отыскания истины», судьи-инквизиторы очень мало считались с положением допрашиваемых, особенно в случаях, когда допрос чинился по приказанию свыше, а не по собственному почину Тайной канцелярии. Но допрос лиц, уличенных в агитации в пользу воцарения малолетнего Иоанна Антоновича, превзошел, кажется, все, что до того времени видели петербургские застенки.
В уверенности, что избыток усердия в этом деле встретит только одобрение, заплечных дел мастера довели пытку до последней степени утонченности. Они пытали больше нравственно, чем физически, и, действительно, достигли блестящих результатов: почти все заподозренные признались не только в том, в чем их обвиняли, но и в проступках, о которых обвинители не сказали ни единого слова.
Допрос начался в июне 1743 г. В застенок Петропавловской крепости одновременно привели Сергея Лопухина с женой, их сына Николая и его невесту, девицу Анну Зыбину.
Первым раздели Николая Лопухина, вправили ему руки в хомут и «слегка» подняли на дыбу. Услышав хруст костей, Зыбина упала в обморок. Ее оставили в покое и принялись за юношу. Он с поразительным терпением выносил боль и вполне сознательно отвечал на все вопросы. После формальных вопросов о звании, возрасте и т.д. судьи спросили его, участвовал ли он в заговоре против государыни Елизаветы Петровны. Лопухин твердо отвечал:
— Нет!
Стремился ли он посадить на царство принца брауншвейгского Иоанна?
— Нет! Я желал и желаю видеть на российском престоле его величество, государя императора Иоанна VI Антоновича!