Выбрать главу

— Я не помню никакого Эдуарда Лаврентьевича, — виновато бормочу я и тихо сползаю на пол за разноцветными футлярами помады, подводками, карандашами. Я в растерянности подбираю косметику, вновь пытаюсь вспомнить вчерашний день и вдруг с ужасом обнаруживаю, что не помню не только его, но и все, что было до него, все дни, месяцы, годы, с того самого мгновения, когда…

Кусок чего-то серовато-липкого впивается в мои волосы, и я слышу торжествующий вопль Семенова:

— Причешись теперь, штакетина!

Выбитый из руки портфель по короткой дуге с шумом опускается на середину пришкольной лужи и плавает, как полузатопленный оранжевый спасательный плотик. Лужа расходится кругами, отражая облака, деревья, птиц и еще — Венькино лицо. Незаметно подошедший Венька близоруко щурится и пытается длинной изогнутой палкой достать портфель. Из раскрытых окон первого этажа доносится басок старших и воркующий смех десятиклассниц.

Плача, я выдираю липучку из волос, а тем временем Семенов, почувствовав себя оскорбленным, через лужу кричит Веньке:

— Ты, сухоногий, а ну кыш отсюда!

Венька делает вид, что не слышит, вытаскивает мой портфель, открывает и заботливо проверяет, не испачкались ли учебники. Семенов свирепеет и направляется в обход лужи.

— Ты, пацан! — останавливает его басок одного из десятиклассников. — Ты борзеешь…

Десятиклассник Сашка Красовский, спортивная гордость школы и моя тайная любовь, пальцем манит к себе Семенова. Семенов покорно плетется к окну и получает затрещину, после которой летит в чахлые майские одуванчики и остается смущенно лежать в них, смешной и поверженный, а тем временем мы с Венькой уходим, уходим так быстро, как позволяет уязвленная гордость. Венька припадает на искалеченную ногу и стряхивает грязные капли с моего портфеля.

За школьными воротами — горьковатый запах чуть распустившихся тополей (лучший на свете запах!), воробьиный концерт, и солнце — в каждом стеклянном осколке, в каждой капле, в каждом людском и зверином зрачке.

— Не реви! — с грубоватой нежностью просит Венька и тут же поспешно добавляет: — Портфелю — ничего, правда…

— Волосы! — всхлипываю я.

Только теперь Венька замечает липучку, закрученную мне в косы. Выругавшись (первый раз слышу, как Венька ругается), он неловким движением пытается высвободить мои волосы, но в результате я реву еще сильнее. Венькино лицо становится совсем некрасивым, беспомощным. Он неуклюже топчется на месте.

— Ну, не реви, слышишь. Это… постричь можно, возьми… — он ковыляет к своему портфелю и после недолгих поисков достает громадные портновские ножницы (ума не приложу, зачем он таскает их в портфеле) и протягивает мне.

— Постриги свою бабушку! — я отшвыриваю ножницы и с плачем бегу к дому, позабыв про портфель, и последнее, что вижу, оглядываясь, это Венькины глаза, сине-черные, как ежевика, освещенная солнцем, с жалостью и какой-то взрослой печалью устремленные мне вслед.

Дома — небесно-голубая прохладная свежесть только что вымытых окон, музыкальный скрип половиц, пестрые дорожки и кот, спящий почему-то рядом с будильником. Я степенно прохожу в свою крохотную солнечную комнату и насмешливо здороваюсь с фотографиями своих родителей. Они — на стене, над моим любимым плюшевым ковром «Олени в лесу»: отец — высокий, импозантный красавец в обнимку с вертлявой смазливой бабенкой с улыбкой шлюхи, и мама — на Черноморском побережье Кавказа, в белом пляжном сарафане, под руку с тяжеловатым субъектом, на лице которого, как в том чеховском рассказе, «написаны все добродетели, кроме одной — способности мыслить». Это они, мои прекрасные, интеллигентные, горячо любящие меня (на расстоянии) родители, отец — с очередной женой, и мать — с очередным мужем, и я, снисходительно улыбаясь, смотрю на их очередное незамысловатое и недолговечное счастье. После развода они с головой погрузились в устройство своих судеб, подарив меня маленькой, горбатой, ворчливой «бабе Шуре», и это стало для меня воистину большим подарком. Я безумно полюбила бабушку, старый низенький дом, горькие заросли сирени под окнами и даже хитрого полосатого кота, который терпеливо сторожил холодильник и мастерски просачивался в раскрытые соседские форточки, сметая со столов съестное.

Отвесив еще пару насмешливых поклонов своим родителям, лица которых я буду скоро помнить только по фотографиям, я пробираюсь на кухню и уплетаю пироги с вареньем, запивая их молоком. Липучка так и остается торчать закрученной в волосы; время от времени я, морщась, трогаю серый комок и с грустью думаю о том, что выстригать все-таки придется. Набравшись храбрости, я, проскользнув в крохотный зальчик, вынимаю ножницы из серванта и вырезаю проклятый липкий серый шар. Проплешина заметна, но не совсем, я закрываю ее длинными боковыми прядями, закалывая их на затылке, а потом достаю из шифоньера голубые «Lee», придирчиво рассматривая их. Джинсы — совместный подарок моих фотогеничных любвеобильных родителей, и в «клетке» должны оценить их по достоинству. «Клеткой» называлась парковая танцплощадка с летней эстрадой, куда мы с Юлькой и Лерычем вот уже неделю каждый вечер ходили взирать на полупьяных лохматых музыкантов, вопящих под электрогитарный аккомпанемент: