И так весь день, так весь год. Особенно, конечно, в теплое время.
В многоголосый концерт русских областных наречий вторгался характерный татарский напев: «Шурум-бурум! Старье берем, покупаем!…» Появлялся «князь», как почему-то титуловали татар-старьевщиков обыватели. Князь был одет в диковинный долгополый халат, на голове у него была тюбетейка или мохнатая шапка, а за спиной длиннющий мешок. Все то, что мы теперь выбрасываем за ненадобностью, - еще целые пиджаки и жилетки от протершихся брюк, вышедшее из моды платье, поношенное драповое пальто, смененное новой дубленкой, одежка, из которой выросли дети, и прочее в таком роде, - «князь» считал возможным купить, и все это, очевидно, пускал он в дело, перепродавал кому-то для каких-то надобностей. Это был своеобразный комиссионный магазин для всякой рухляди с немедленной расплатой.
Сама торговля папы с «князем» доставляла удовольствие зрителям, а может, и самим торгующимся сторонам. «Князь» внимательно рассматривал предлагавшуюся ему вещь, выворачивал наизнанку, смотрел на свет, тыкал пальцем в какое-нибудь пятно, сокрушенно указывал папе на какую-нибудь едва заметную дырочку. Папа хвалил, а «князь» критиковал товар. Иногда «князь» решительно уходил, но потом обязательно возвращался, и сделка всегда-таки совершалась ко всеобщему удовольствию (обычно такие распродажи у нас происходили за два-три дня до получки, когда уже не на что было купить хлеба и мяса).
Мастеровые и старьевщики перемежались в летнее время с мороженщиками и всякого рода торговцами лаптями, семечками подсолнухов и тыквы, орехами и игрушками. Мороженщик катил перед собой тележку на двух колесах и тоже призывно напевал, приглашая всех отведать его товара. За тележкой бежали ребята, число которых все возрастало: мороженщик не останавливался ради одного юного покупателя, а старался собрать вокруг себя целую ораву, которая сама уже становилась рекламой его товара. Мороженое это было молочное, о пломбире мы тогда и понятия не имели. Порции имели вид плоских кружочков, примерно в сантиметр толщиной, зажатых между двумя вафельками, на которых были выпечены мужские и женские имена: «Маня», «Ваня», «Шура», «Зина» и т. п. Имена эти тоже рассматривались нами как дополнительное удовольствие. Размеры кружочков зависели от цены - от пяти до пятнадцати или двадцати копеек. Все это было очень мизерно. Когда я впервые увидел ресторанные порции мороженого, я был поражен: как можно столько съесть!
Большое место в культурной жизни обитателей Зачатьевского переулка занимали разнообразные бродячие артисты. Это были шарманщики, исполнявшие во дворах теперь уже забытый романс о Наполеоне: «Шумел, горел пожар московский…» и «Разлуку». В дополнение к вокально-музыкальной части спектакля, которая скорее даже была увертюрой, собиравшей публику, выступал в роли представителя фатума попугай. За несколько копеек он извлекал из небольшого ящика свернутые бумажные билетики, на которых любознательные девицы могли прочесть нечто относящееся к их судьбе. Помните, у Есенина:
С шарманщиками конкурировали настырные гадалки-цыганки, которые ходили по две, по три, почти всегда с ребятишками на руках, и отчаянно навязывали свои услуги по части предсказания будущего. Выдержать их натиск было трудно. Дамы и девицы чаще всего капитулировали и порой даже приглашали гадалок к себе на кухню, чтобы основательно и без свидетелей узнать о своем будущем, но чаще беседовали с цыганками через окно - к удовольствию любопытных соседок.
Меньшим успехом пользовались слепые певцы и музыканты с поводырями. По окончании концерта они жалостливо просили подаяния у торчащих из окон слушателей. Те бросали пятаки или гривенники.
Зрелищем самым интересным для меня, заменявшим цирк (в котором я за все детские годы был, кажется, всего один раз), было появление цыган с медведем и бубном. Под удары бубна медведь проделывал разные упражнения - показывал, как баба огород полет, как ребята горох воруют, как девка пляшет и т. п.
Этот уходящий неофициальный быт московских улиц уловил и запечатлел Мандельштам в ритмически странном, речитативном стихотворении 1931 года «Полночь в Москве, роскошно буддийское лето…», которое он дерзко опубликовал в «Литературной газете» 25 ноября 1932 г. вместе с двумя другими, не менее смелыми стихами («К немецкой речи» и «Я вернулся в мой город»), когда ему единственный раз предоставили клочок газетной полосы: