Началось это знаменитое и единственное заседание, длившееся до четырех часов ночи. Трудно представить себе ту обстановку, в которой мы были. Нас было свыше четырехсот человек - сто пятьдесят четыре большевика и левых эсера и около двухсот пятидесяти эсеров, несколько кадетов, хотя в это время кадеты боялись присутствовать на заседании после ареста Кокошкина, Шингарева и других. Весь зал, все проходы, каждые полметра пространства были заполнены вооруженными людьми. Стоял дикий шум и вой. Когда приступили к выбору председателя заседания, и выбран был Виктор Чернов, результаты голосования были встречены диким воем, на хорах мальчишки-солдаты издевались над депутатами или же вскидывали ружья и кричали: «Ну, а сними-ка этого контрреволюционера». И вот под такую музыку мы должны были заседать. Председателем стал Чернов, секретарем - Марк Вишняк. Речей никто не слышал и не слушал, и только время от времени наступали какие-то просветы, тишина на несколько минут, когда какой-нибудь из представителей правительства делал какое-нибудь заявление или же когда кто-нибудь из депутатов выносил законопроект. У нас было четыре законопроекта: о войне и мире, о земле, о республике и о труде.
Единственная речь, которую более или менее выслушали, и эта единственная речь была преисполнена огромного мужества и благородства, - это была речь Церетели. Он заставил себя слушать. У него была необычайно благородная и спокойная ораторская манера. И начало было очень удачное. Он вошел на трибуну и сказал: «Быть может, мы совершили много ошибок…» И в это время Троцкий крикнул ему: «Преступлений!» Тогда он повернулся и сказал: «Может быть, и преступлений. Но все преступления, которые мы совершили, - ничто по сравнению с тем, которое вы совершаете». Тут раздался дикий крик, но все-таки это произвело большое впечатление. Но после началась совершеннейшая свистопляска.
Трудно было расслышать, что происходило в зале. И - ирония судьбы - я сидел рядом с Виссарионом Яковлевичем Гуревичем, который должен был внести законопроект о депутатской неприкосновенности. Он склонился ко мне и говорит: «Хороша неприкосновенность!» О неприкосновенности, конечно, нельзя было говорить.
К двенадцати часам ночи все члены Советского правительства, сидевшие в ложе, один за другим вышли и покинули Таврический дворец. Для нас было совершенно ясно, что это начало конца. Рассказывали тогда, что к двенадцати часам, после ухода правительства, к Таврическому дворцу начали стягивать грузовики, и прислан был еще один отряд надежных солдат. И Благонравову было сообщено, что придется произвести арест всех депутатов, оставшихся в зале. Через десять минут после ухода правительства все депутаты-большевики и левые эсеры также покинули зал заседаний, остались только эсеры и несколько кадетов, и вот мы сидели, ожидая развязки. Когда пришли грузовики и когда Благонравову по телефону сообщили, что придется приступить к аресту, он ответил, что в зале царит такая атмосфера, что он ни за что не ручается, если произойдут аресты. И он снимает с себя ответственность.
В это время левые эсеры, которые тоже об этом узнали, бросились в Смольный, и началась торговля. Они заявили, что выйдут из правительства, если депутатов не выпустят из дворца. Я думаю, они боялись резни, того, что будет много убитых и раненых. Настроение было вообще такое, что те, кого начали бы арестовывать, оказали бы просто физическое сопротивление. Слишком напряжено все было. И вот причина того, что с двенадцати до четырех Благонравов и отдельные начальники отрядов пытались нас как-то выставить, а мы сидели и не давались.
Но к четырем часам утра нам сообщили, что через десять минут будет погашен свет. И вот, прав был Чернов или не прав, это судить будет история, к нему подошел Благонравов и сказал: «Солдаты и стража утомлены, мы не можем больше продолжать быть здесь. Закрывайте». Чернов ответил: «Депутаты тоже утомлены, но они должны выполнить свой долг». И тогда начался дикий крик и шум, опять эти взводимые курки, удары прикладами о пол, и Чернов сказал: «Закрываю сегодняшнее заседание. О месте и времени следующего заседания депутаты будут оповещены». И сквозь строй под градом ругательств мы начали выходить на улицу. К пяти часам утра в туманном, холодном Петрограде мы вышли на обледенелые улицы, не говоря ни слова, и молча разбрелись по нашим пристанищам. Где уже никто, конечно, спать не ложился, и часа через два мы узнали об убийстве Кокошкина и Шингарева, произошедшем в ту же ночь.