Как наслаждался я, хоть и скрывал это от тебя, нашим счетом! Ты была, как говорится, властна. В каждом из четырех лотков имелось, как я наблюдал, двенадцать рядов по три, или три ряда по двенадцать. Но такой род счета – не твой род счета. Ты предпочла, и я восхитился твоим предпочтением, эксплицитность и имплицитность счета – окатить лотки водой, чтобы кубики, освободившись, выпали в салатницу – по предварительному перевертыванию лотков, а стало быть, и кубиков, кверху дном, – дабы последние выпадали, пока вода струится по первым, в нужном направлении.
То, что процедура сия оказалась настолько похвально аранжирована, я счел, и считаю даже сейчас, демонстрацией твоей фундаментальной порядочности и здравого смысла.
Но в подсчетах ты просчиталась, когда дело дошло до оных. Ты никогда не была сильна в счете. Ты подсчитала, что в салатнице сто сорок четыре кубика, беря каждый кубик в отдельности из салатницы и помещая их по той же отдельности в раковину, тем временем имея в виду общее количество, могущее быть исчислено простейшим умножением ячеек в лотках. Таким образом задействуя – как в этом деле, так и в иных – оба способа! Вместе с тем, тебе не удалось на сей раз, как и на другие разы, рассмотреть непредсказуемое, в данном случае – тот факт, что я, избегнув твоего наблюдения, положил три кубика себе в выпивку! Кою затем и выпил! И кубики эти не попали в салатницу вовсе, а попали прямо в раковину! И растаяли там раз и навсегда! Оные события прискорбным манером препятствовали сложению количества кубиков в салатнице до достижения числа, соответствующего числу ячеек в лотках, также доказывая, что справедливости не бывает!
Какой провал для тебя! Какой триумф для меня! Моя первая победа, боюсь, я даже несколько повредился в рассудке. Я стащил тебя на пол, и там, средь кубиков льда, кои ты разметала по нему в обиде и досаде, подверг тебя насилию с результатами, которые считал тогда – да и посейчас считаю – «первосортными». Мне показалось, в тебе заметил я…
Но он не смог продолжить данное объявление от избытка чувств.
Девушка или женщина, ставшая чем-то вроде верной маркитантки радио, завела себе в этот период правило спать в бывшей приемной под пианино, кое, будучи роялем, предоставляло изобильное укрытие. Желая пообщаться с Блумсбери, она постукивала в стекло, разделявшее их, одним пальцем, а в иные разы производила – руками – телодвижения.
Типичный разговор того периода, когда девушка (или женщина) спала в фойе, был таков:
– Расскажи мне о начале своей жизни, – говорила она.
– Я был, в каком-то смысле, типичным американским пареньком, – отвечал Блумсбери.
– В каком смысле?
– В том смысле, что я женился, – говорил он.
– По любви?
– По любви. Но временно.
– Она не длилась вечно?
– Меньше десятилетия. Вообще-то.
– Но пока она длилась…
– Она меня наполняла мрачной и парадоксальной радостью.
– Ку! – говорила она. – По мне, так это не очень по-американски.
– Ку, – говорил он. – Что это за выражение такое?
– Я услышала его в кино, – отвечала она. – У Конрада Вейдта.
– Так вот, – говорил он, – оно отвлекает. Беседа эта ощущалась Блумсбери как не очень удовлетворительная, однако он выжидал, ибо не имелось у него, если угодно знать, никакой альтернативы. Внимание его заняло слово матрикулировать, он произносил его в микрофон, как показалось ему же, гораздо более долгий период, нежели нормально, иными словами – гораздо больше четверти часа. Интересно, думал он, считать это значимым или не считать.
Факт тот, что Блумсбери, полагавший себя бесстрастным (а отсюда слова, музыка, медленное коловращение у него в мозгу событий в жизни его и ее), начал испытывать в то время беспокойство. Это можно было, вероятно, приписать воздействию на него его же радиобесед, а также, вероятно, присутствию «маркитантки» или слушательницы в приемной. Или, возможно, дело было в чем-то совершенно ином. Как бы то ни было, беспокойство это отражалось – вне всякого сомнения – в объявлениях, делаемых им в те дни, что неизбежно последовали.
Одно было таким:
– Подробности нашего домоводства, твоего и моего. Махры под кроватью, плесень в углах. Я бы – если б мог – вздохнул, вспоминая об этом. Ты высадила опунцию в пол гостиной, и когда пришли гости… О, ты была еще та! Ты занавешивала себя от меня, у тебя имелись части, кои я мог иметь, и части, коих не мог. И правила менялись, я помню, в самой середине игры, я никогда не мог быть уверен, какие части разрешены, а какие нет. Бывали дни, когда мне не доставалось ничего. Поразительно, стало быть, что ни разу не завелась другая. Ну, может, лишь несколько? Которые не считаются?