Благое намерение - всех сделать равными: равносчастливыми, равноподчиненными, равно-отвечающими... Чтоб при команде сверху повернулся не один человек, а сразу вся нация, весь союз наций, целый конгломерат. Чтоб в хоре слышалось не "да" и "нет", а одно только "да" или одно только "нет". Такой большой пионерский лагерь с горнами и трубами. Что ж, пионерский лагерь, он учил дальнейшей жизни... А если ученик был строптивый, его доучивал тоже лагерь, немножко иной...
И всего этого ужасно не хочется снова. Ужасно не хочется. Не хочется чувствовать себя дураком при каждом власть имеющим чиновнике. Не хочется чувствовать себя беззащитным. Да, незащищенным никакими правами, никакими законами. Любой, стоящий над тобой, мог сделать с тобой, с твоим делом все, что угодно, если ему того захочется. Никакой закон меня не защитит, если я пойду против общепринятого течения. Вообще пловцам против течения приходилось несладко, не любили их. И быстренько отрывали им хвост и голову. А вот плыви, куда все! Что, тебе больше всех надо? Что ты лезешь, что высовываешься?! Живи, как все!
Вот эта самая "философия" - "живи, как все", "не высовывайся" - она создала чудовищно развратную атмосферу личной безответственности. Отсюда потеря мастерства.
Достоинство мастера унижалось, ибо как бы прекрасно он ни работал, цена ему была та же копейка, если не грош, как и бездари, который своими руками едва владел. В одном стройном ряду шагали одинаково в ногу и таланты, и бездари. Зарплата человека творческой профессии была на круг не выше ста двадцати рублей. И того меньше была зарплата работников библиотек, музеев, то есть хранителей национальной памяти, ибо книга, искусство - это овеществленная память на-рода о самом себе, общественное народное достоинство. Государственное содержание работников, которые служили сбережению и умножению этой памяти и достоинства, - неоспоримое свидете-льство государственной заботы об этих предметах. Эта забота приближалась к нулю. Только редкостный, чисто русский, энтузиазм служителей народной памяти, воистину бессребреников, сохранил, сколько мог, свидетельств нашей старой культуры в провинциальных, дышащих на ладан музеях, народных картинных галереях, куда собирались остатки из разграбленных храмов, сожженных и разворованных усадеб, из мастерских художников. Остались крохи, следы. А нового - особенно по части ремесленного мастерства, рукоделия, - не прибывало. Отбили руки масте-ровым, умельцам. Происходила как бы массовая, всеобщая потеря мастерства в народе. Уровень бытовой культуры, в прошлом равнявшийся на уровень быта зажиточных слоев населения от дворян до служилой интеллигенции, упал катастрофически, до черты, за черту, за которой уже идет обвал самоунижения. Не об этом ли говорит сегодняшнее варварство по отношению к собст-венным домам, подъездам, лифтам, дворам и улицам даже в столице, в Москве?
А какое роскошество народного мастерства, любовного отношения к собственному уменью видим мы в сохранившихся дворцах! Кто же их творил, эти дворцы: Екатерининский, Гатчину, Останкинский, Архангельское, Петергоф, кто? Русский мужик, нормальный русский мужик "топором да долотом", как писал Гоголь, создавал все эти чудеса. А все оглядывались: Русь несется... А Русь взяли и - стреножили. И мастерство исчезло. Исчезла удивительная мебель, исчезли настоящие каменщики, резчики по камню, оставившие нам на память белокаменные храмы Владимира. Исчезли мастера-рукотворцы.
Оставалось от них даже после пожара гражданской войны еще немало: в частных домах, в квартирах сохранились детали убранства, мебель, посуда. Так ведь и того боялись: боялись прос-лыть буржуями, "бывшими". Избавлялись сами от последнего, памятного. Шло вообще превраще-ние граждан в "Иванов, не помнящих родства", которых так гениально разгадал Салтыков-Щедрин.
...Сегодня страшно вспомнить, это как дурной сон, но я помню сам: я поступил в Щукинское училище, то есть появился на Арбате, в сорок шестом году, и вот где-то в конце этого десятилетия над Арбатом дым стоял: по дворам жгли старую мебель. Тогда по Москве, как чума, прокатилась мода на новую - современную - мебель, такую хлипкую, на подламывающихся ножках, безли-кую, как ящики. И все словно обезумели и решили, что старая Павловская, Александрийская - мебель, картины старинных художников - это все "де-модё". И вот над арбатскими дворами поднялся дым коромыслом. Я помню этот дым. Я помню и то, как иностранцы скупали за бесце-нок - они, впрочем, и сейчас скупают за бесценок - всю нашу культуру, наше наследство.
Ведь Россия была богатейшей страной. Богатых людей - я не говорю о капиталистах, куп-цах, - но просто о хороших врачах, инженерах, учителях, преподавателях, - говорю об интелли-гентных людях, которые пристойно зарабатывали, снимали шести-семикомнатные квартиры, обставляли их красивой мебелью, которую "строили" потрясающе талантливые русские мастера-краснодеревщики, самородки в своем бесценном ремесле. И вдруг в сорок восьмом - сорок девятом годах обезумели россияне и стали выбрасывать на помойку или сжигать черт знает какую драгоценность!
На Арбате был магазин, знаменитый антикварный, в котором за бесценок продавали бесцен-ные вещи. Я был в те времена бесштан и нищ, покупать ничего не мог, да, собственно, и желания такого не имел, и привычки к вещам не было. Да и откуда бы ей взяться? Есть табуретка, чтобы сесть - вот и весь антик, и я доволен. Только теперь я понимаю, сколько же мы потеряли из культуры, созданной русским талантом. Не приведи Господь такого еще раз: когда мы все, что имеем, губим - жжем да гробим..
Председатель Вагин и его колхоз
Такое же страшное опустошение, какой подвергалась народная мастеровитость, понесло, наверное, только сельское хозяйство, вернее крестьянство. Именно крестьянство с его традици-ями и привычками выкорчевывали безжалостнее всего.
Сколько тут пролито невидимых миру слез, сколько разрушенных душ и самих жизней... Долго и жестоко отучали от того, что потом нарекли "чувством хозяина" и, разрушая одной рукой, тщились голыми призывами воспитать это уже разрушенное чувство. Даже то немногое, что разрешалось иметь при себе приусадебные "сотки", без конца то прирезали, то урезали. То давали по пятнадцать, то по двенадцать, то двадцать, а потом - десять.
На глазах у хозяина его десять "лишних" соток зарастали бурьяном, а он не мог, не смел, вырастить лишний центнер картошки. Что оставалось делать? Мужик пил водку, гнал самогон. А работать... Или не дают, или уж "гоняют" на работы.
Я ведь из Сибири. Из крестьянства. Сам уже не застал, по рассказам матери знаю. Когда ж это было, чтобы крестьянина в девять утра палкой выгоняли на работу?! А колхозников выгоняли. Как такое могло произойти в России, крестьянской стране, где хозяин с утренней зарей поднимался, с вечерней - завершал работу? А теперь мы удивляемся, что у нас нет своего хлеба, за границей его покупаем.
Вот сегодня от некоторых стариков слышишь: "Мы при коммунистах жили хорошо!" - "Полно-ка!" - хочется им сказать. Это Москва жила хорошо. Когда я снимался в "Председателе", это в Можайском районе, старухи нам рассказывали, как они ели лебеду, как жили на одной карто-шке, да и ту, последнюю, отбирали. Хлеба не было, денег не давали, вместо трудодня - "палоч-ки" писали. Откуда же тут возьмется желание работать, отдать себя своему единственному делу.