Выбрать главу
выкрикнули из толпы. — Не платить! Пусть лучше его хлебают свиньи. — Если я, положим, уголь разношу… Тише, дайте сказать! И берут с меня, положим… — Дай-ка мне! Эй, генерал: за перевоз тоже берут. Как — платить? — Нет! — крикнул Одиго, воодушевляясь. — Посудите, какой это доход? Два су в день! Не плати! — А на свадьбы, на похороны, на крестины? На окна? — Вы слышали: не платить! — надрывался Бернар. — Эй, кто там шумит? Будем платить королю, но не откупщикам. Вон откупщиков! — загремел Одиго, придя в такое же исступление, как и слушавшая его толпа. И неизвестно, что такое еще отменил бы он в своей великой душевной простоте, если б в задних рядах не затянули: С волками жить — по-волчьи выть! Чем голодать да слезы лить… Это была «песенка Одиго», неизвестно какими путями распространившаяся уже и в городе, но с особым, приделанным к ней припевом: «Лянтюрлю, лянтюрлю!» — что означало: не выйдет! Припев подхватили все до последнего человека, и толпа, сначала переступавшая в такт тяжелыми башмаками, постепенно пустилась во что-то напоминающее общий пляс. Одиго стоял, тяжело дыша от волнения, и улыбался, и слезы текли по его лицу. Плясавшие то и дело подбегали к нему, без церемоний обнимали, целовали, протягивали фляги с вином, требуя, чтобы он отпил хоть глоток. И Одиго отхлебывал из каждой фляги. Голова его, впрочем, и так шла кругом. Он уже видел всеобщее счастье обездоленных, он уже занесся до того, что мнил себя освободителем целой нации… — Вы забыли о су с ливра, — укоризненно сказали ему на ухо. Он обернулся — перед ним стоял член магистрата. — Какая ошибка! Какое упущение! — Что еще за су с ливра? — удивился Одиго, сразу упав с облаков. — Как? Вы не знали об этом прямом едином налоге на все, решительно все торговые сделки? Вы не осведомлены о том, что одна двадцатая стоимости всякого проданного товара несправедливо, огорчительно и убыточно для бедных торговцев поступает в казну? Прошу прощения, сеньор, но это.,, это… Я просто не нахожу слов, И член магистрата побагровел от возмущения. — Не знаю, мэтр, насколько несправедлив этот налог, — разочарованно сказал Бернар. — Ведь речь должна идти в первую очередь о бедняках. Надо найти комиссара, или прево, или бальи… словом, кто отдаст приказ, чтобы открыли ворота? — Держитесь меня! — с достоинством сказал тот, стукнув себя по массивной золотой цепи на груди. — Держитесь меня, мэтра Лавю, и вы не ошибетесь! Я — мэр и притом принадлежу к партии Белых… Эй, сержант! А с этими, в синих перевязях, вам лучше не иметь никаких дел: это — Синие! — Синие? — переспросил Одиго. — Это что еще за радуга, мэтр? В сопровождении сержанта они уже шли к воротам. Жаки шли следом, ведя коня. — Синие — сущие злодеи, сеньор, хоть и с магистратскими цепями на шеях, — с жаром объяснял мэтр Лавю. — Бегите их, как огня! Равно как и компаньонажей. Тоже одни злодеи, сьер, и еще похуже Синих! — Тьфу, я опять ничего не понял! — с досадой сказал Одиго. — Компаньонажи, белые, синие… Ладно, бог с ними, разберемся как-нибудь потом, на досуге. Ответьте мне по-французски: что у вас творится? Жестикулируя на ходу, мэр привел Бернара к воротам. Буржуа с белыми и синими лентами через плечо встретили их у ворот, у всех были довольно кислые физиономии. Стрелки поднялись в башню запускать подъемное устройство. * * * — Изменит, — сказал Клод Жаку Бернье, когда тот, косясь на городские пушки, отвел людей от стен на приличное расстояние. — Того не может быть, чтобы дворянчик не подгадил. Что Одиго, что Оливье — все они заодно, как воры на ярмарке! — Потерпи, кум, — сказал на это Жак. — Больно ты скор. Смотри, не скатилась бы к нам с этих стен чья-то молодая голова! Но ворота открылись. Ткач и Жак с мушкетами наизготовку подошли к воротам и увидели Одиго, а с ним весь магистрат. Мэтр Лавю зорко оглядел из-под согнутой козырьком ладони Армию Страдания и заметил Бернару: — Поймите меня правильно, сеньор, если я посоветую не вводить все ваши силы в город. Знаете, почем сейчас горсть жареных каштанов? Ткач при этих словах подошел ближе, приветливый, как тюремная дверь. — Эге! — сказал он весьма прохладным тоном. — Да это мэтр Саблон-Лавю, мой старый хозяин! Послушать его, жирного старого каплуна, так, ей-богу, ему жалко жратвы. Он уже подсчитал, сколько влезет в наши желудки! «Однако какое у них близкое знакомство, — подумал Одиго. — Нет, не будет тут добра!» Мэр с достоинством поправил цепь на груди и, раздувшись, как индюк, ответил: — Добро пожаловать, мой Клод! Мастеру славного цеха суконщиков всегда приятно увидеть своего работника, даже если они когда-то разошлись… гм… не совсем удовлетворенные друг другом. Вот я и говорю сеньору Одиго: нужно ли стольких голодных людей… — Нужно! — отрезал ткач. — Ты отдашь приказ в мукомольни и пекарни, мэр, чтоб там не спали ночку, другую, только и всего. А если вздумаешь… — Опять спешишь ты, чертов кум! — с досадой вмешался Жак Бернье. — И не распоряжайся, сделай милость, словно ты один на свете. Вот что скажет сеньор наш, генерал Армии Страдания? Одиго, которому столь скоропалительно и отважно присвоили высший воинский чин, поразмыслив, объяснил, что в городе только отряд муниципальной гвардии и, значит, нет нужды вводить большую воинскую силу. А если такая нужда возникнет, можно будет снова кликнуть клич по приходам. — И прекрасно рассудил, сеньор генерал, — с довольным видом подхватил Жак. — Ни к чему, в самом деле, мужикам прохлаждаться промеж городских пустомель: дома дела поважней. Действуй, генерал! Невзирая на крики и вопли ткача об измене, Одиго тут же приказал командирам отобрать из каждой роты не более трети людей помоложе, не обремененных семейством, остальных поручили божьей матери и отпустили домой. Мальчишки барабанщики, пожирая глазами Одиго, давно уж занесли свои палочки над барабанами и изнывали от нетерпения. Одиго, наконец, махнул им, и крепкая дробь пророкотала под стенами Старого Города. Люди построились по четыре, и городские ворота поглотили часть Армии Страдания. 20 Перенесемся теперь ближе к морю, в таверну «Берег надежды», за низенькую дверь с прибитой к ней веткой трилистника — добрым знаком того, что здесь, в придачу к луковому супу, можно спросить и винца. Тут, среди закоптелых стен, увешанных медной посудой, среди бочонков и бочек, среди серебряных гирлянд чеснока и золотистых связок лука, в крепких табачных и кухонных запахах сидел Одиго на общей скамье с членами магистрата. А напротив восседали уже как следует выпившие ткач Клод и папаша Бернье. Вожаки повстанцев и буржуа таращились друг на друга, зло выпучив глаза, подобно фарфоровым собачкам, что стояли нос к носу на каминной доске. Один Бернар был трезв, молчалив и, как говорится, застегнут на все пуговицы. Остальные же отнюдь не церемонились и не чинились: с истинно французским красноречием, с подкупающей простотой и откровенностью они выкладывали все, что думают друг о друге. — Издалека видны фальшивые маски ваших Белых, — слышался тонкий, но ядовитый голос одного из советников. — Сколько жалоб! Сколько хныканья! Ох, регламенты, ох, налог на краску… А не вы ли, почтеннейший мэр, науськиваете чернь громить наши хлебные лавки? — Клянусь, я отвечу тебе, толстосум Молиньер! — гремел бас мэра. — Теперь-то я знаю, кто подстрекал моих подмастерьев заводить богопротивные сии компаньонажи, эти союзы дьяволов, эти чертовы посиделки, из-за которых стоят мои станки и бегут мои работники! — Будто он так уж бережет своих работников! — отозвался ткач с пьяным смехом. — Скажите, какой добряк! А кто помог напялить на меня красную куртку и обрить мою башку, чуть вздумал я поспорить с королевским инспектором по сукнам? — Пожечь их виноградники, поломать оливки! — в аккомпанемент стучал по столу кулак Жака Бернье, — и, подскакивая, летели на пол и разбивались бутылки. Одиго понял, что эти люди, от которых зависит общее дело, ненавидят друг друга, что Синие и Белые — всего лишь кучки буржуа, готовые утопить друг друга в ложке воды из-за власти и доходов, что городские мужи и повстанцы вообще ни в чем не согласны, кроме одного: отмены габели. Никаких братских чувств! Карман, один карман! И Одиго скучал, по пословице, как старая корка, забытая за сундуком. Вскоре это ему надоело. Он поднялся, зевнул во всю глотку и сказал: — Неужели вы — это и есть народ прекрасной Франции? Господи, да разве существует что-либо хуже и позорней? Я еще понимаю ткача — по его спине гуляла каторжная плеть, я могу понять и труженика Жака… но вас, господа буржуа, ваши лукавство, скаредность и хапужество, ваше мелкое чванство и мещанские интриги — нет, я отказываюсь понять! Вы хуже сеньоров и ниже мужиков, ибо вы сыты, как сеньоры, и грубы, как мужики. Но я не нахожу в вас ни дворянского благородства, ни мужицкой справедливости! И, хлопнув дверью, бледный от гнева и душевной скорби, он вышел вон, на свежий ночной воздух. Он стоял теперь у мола и смотрел на лунный коридор, рассекающий успокоенное ночное море, он слышал скрип судов, стоящих на причале. Темные контуры мачт и снастей, скользя в высоте с облака на облако, по временам задевали светящуюся рожицу луны. Мачты и снасти однообразно перемещались, отвечая своими движениями напору и отходу волн под днищами кораблей. И так же однообразны, бесцельны и монотонны, как эти повторяющиеся скрип и движение, показались ему события истекших дней. Он вспомнил, с каким бодрым сознанием правоты поднимал он крестьян, и угрюмо усмехнулся. Детской сказкой показалась ему легенда о якоре. — Я хочу знать, — мучил он себя, — что делать мне, Бернару Одиго, в этом вечном приливе и отливе злых человеческих страстей и корыстных побуждений? Да разве смогу я, ничтожный, что-либо изменить в их заданном раз навсегда движении? И Одиго ближе подошел к морю, точно надеясь получить у него ответ. У самой черты прилива на камне сидел человек с мушкетом. Видимо, жаки не только охраняли командира, но и бдительно за ним следили. С гневом он обратился к сидевшему: — Разве мало тебе дня шпионить за мной? Человек повернул к нему лицо, затененное полями шляпы. — Вы не в духе, сеньор мой? — услышал Одиго мягкий женский голос. — Отец велел мне быть здесь. Братья напились и уснули, кругом ружья да пики, а вы неосторожны… — Так это ты! — сказал сильно раздосадованный Бернар. — Пристало ли девице торчать среди мужчин, да еще переодетой? Ступай домой, в деревню. Не нужна мне ни твоя, ни чья-либо другая охрана. Не смея ослушаться, Эсперанса поднялась. Понурив голову, она сделала несколько шагов — и остановилась. — Да, я была нужна вам, сеньор, — услышал Одиго ее тихий голос, — когда вас травили собаками. И еще я была нужна, когда вы лежали в жару без памяти. Ну, а теперь… Бернару стало совестно. — Погоди минутку, — сказал он помягче. — Я не хотел тебя обидеть, но, клянусь честью, мне очень не по себе. — Я узнала это по вашей походке, — живо откликнулась она. — Что же так расстроило вас, сеньор Одиго? Одиго сейчас был готов исповедаться не только живой душе, но даже камню, на который он опустился. — Эх, девушка, не то получилось, на что я надеялся! — вырвалось у него. — И буржуа, и ткач, и жаки — да и отец твой тоже, думают только о своей выгоде и вражде. Кажется, один я помню о нашей общей цели! Эсперанса внимательно выслушала, подошла ближе и, положив мушкет, присела на песок у ног Одиго. — Извините, сеньор, если я не то скажу, — начала она робко. — По моему слабому разумению, это оттого, что только вам одному из всех незнакомы нужда и забота. Легко быть добрым, когда ты сыт. — Что такое? — недовольно сказал Бернар, озадаченный тем, что крестьянская девушка вздумала его поучать. — Так ты, значит, оправдываешь их? — Ах нет, не то! — воскликнула Эсперанса в страхе, что он рассердится и уйдет. — Жаки злы, грубы и подозрительны, это верно… А почему это так, сеньор мой? Едва рождаемся мы на своем нищем поле, как уже становимся обузой для матерей и с детства понимаем это. Да, лица наши темны и души угрюмы… Но кто сказал мужику когда-нибудь доброе слово? Все только и твердят нам: «Эй, Жак Простак, ты не раскошелишься, пока тебя не поколотят!» Она говорила кротким и ровным тоном. Но каждое ее тихое слово падало на душу Одиго как тяжкая гиря. И он сжал рукоять шпаги так, что побелели суставы. А она продолжала: — Да, вы добры и жалостливы… А вспомните, сколько доброты и ласки вложила в вас ваша мать, — у нас недаром считали ее святой женщиной… Вы стройны, красивы и высоки — ведь вам не приходилось день-деньской гнуть спину на виноградниках, в детстве вас уберегли от оспы, никто не поднимал на вас руки, не ругал черным словом… — Замолчи! — крикнул Одиго, схватившись за голову. Она умолкла и осторожно тронула его за край плаща. — Я обидела вас? — Чем же я виноват? — гневно спросил Одиго. — Среди богатых и знатных я прослыл карьеристом и предателем. Я иду с открытым сердцем навстречу тем, кого обижали. Пусть у меня, лишенного почестей и денег, растет одна трава на дворе. Но и бедняки мне не доверяют! — Ткач оттого не верит вам, — объяснила Эсперанса, — что с детства видел таких, как вы, только в каретах да на конях. — Что же я такое? Белая ворона? Эсперанса задумалась. — Да, — смутившись, подтвердила она. — Для всех вы ни свой, ни чужой. Вы о чем-то все думаете, все мечтаете, в вас нет ни вражды, ни любви. Оттого-то никому и неведомо, что вы за человек. Должно быть, в душе вы все же остались сеньором. Вам бы, сударь, сильно полюбить или пострадать… Но я не вынесу этого! Голос ее задрожал и пресекся, а голова опустилась. Одиго взял девушку за подбородок, повернул ее голову к себе и внимательно посмотрел в глаза. — Что вы так смотрите? — улыбнулась Эсперанса сквозь слезы. — Ну да, деревенская девушка не смеет думать о сеньоре… А у нас поют такую песню: «Ее сеньор отправился на войну, и она надела мужское платье и пошла за ним». Одиго смотрел на нее, не понимая, как простая крестьянка может быть такой разумной. Она была красива, несмотря на следы оспы, со своим загорелым и свежим лицом и черными косами. Но это его сейчас не трогало. — Несколько парней из нашего прихода хотели жениться на мне, — задумчиво сказала Эсперанса. — И ткач Клод, он тоже… Да что об этом болтать! Я никогда не выйду замуж. Видно, так хочет мадонна. — Уж не я ли в том повинен? — встревоженно спросил Бернар. Она улыбнулась и отрицательно покачала головой, потом встала и поправила выбившиеся из-под шляпы косы. — О, вы не знаете конца той песни, сеньор мой! — сказала она торжествующим голосом. — Вот что в ней дальше сказано: «И сеньор не отличал ее от своих солдат. Но она шла за ним повсюду, и видела его, и этим была счастлива, как яблоня под солнцем». Одиго смущенно молчал. Эсперанса медленно пошла прочь, взяв свой мушкет. При этом она все еще надеялась, что он остановит ее и скажет ей что-нибудь ласковое. Но Бернар снова глубоко ушел в свои мысли. 21 Чтобы овладеть событиями, человек стремится начертать их ясную схему в своем сознании. Но только что он набросает в уме приблизительный чертеж происходящего, рука истории с маху выведет на нем нечто совершенно неожиданное, какой-то загадочный, путаный и, казалось бы, зловещий иероглиф. Одиго всегда думал, что он сумеет разбудить в народе простую и могучую мысль о том, что зло не всесильно. Коль скоро этого достигнешь, мечтал он, французского простолюдина уже не сломить. Приведя крестьян в город, Одиго полагал, что одним этим окажет давление на местный парламент и на провинциальные Штаты. Если он, безвестный дворянин, поднял в своей глуши столько крестьян, если это произойдет повсеместно, что может сделать король? К тому же армия короля воюет. Такой рисунок событий запечатлелся в уме Одиго. И он надеялся обойтись даже без кровопролития. Но утром следующего дня началось нечто непредвиденное. Первыми об этом узнали портовые грузчики. Они побежали в город, крича, что на корабле из Парижа прибыл важный сеньор с черным бархатным мешком, в котором лежат новые королевские указы. По городу сейчас же поползли дикие слухи о том, что отныне будут брать пошлины на каждого новорожденного ребенка, на платье, шляпы, башмаки, на каждый фунт хлеба, на каждый день жизни. Женщины в церкви первыми подняли бунт. Когда проповедник призвал их подчиниться властям, они пришли в бешенство и там же, в церкви, в щепы изломали скамьи, предназначенные для высоких господ, а потом выбежали на рыночную площадь. Одиго, дремавший на берегу, услышал набат. Звонили во всех церквях. Он поспешил в палатку недалеко от рынка, в которой разместился его штаб. В палатке спали его командиры. Он разбудил их и приказал построить роты. Затрещали барабаны, и крестьяне выстроились, ворча, что нет покоя от муштры. Одиго сообщил командирам пароль и повел их на рынок, откуда доносился невероятный шум, крики и брань: разъяренные женщины гонялись за сборщиками податей, что вышли спозаранку проверять торговые сделки со своими списками и кошёлками. По дороге к рынку Одиго увидел расклеенные по стенам домов и на столбах у перекрестков свежие плакаты. Они гласили: «НАРОД, ВООРУЖАЙСЯ! ПЕРЕБЬЕМ ВСЕХ, КТО СТОИТ ЗА ВВЕДЕНИЕ ЭЛЮ!» «НЕУЖЕЛИ ВЫ ПОТЕРПИТЕ ЭЛЮ?» «УМРЕМ С ПИКОЙ В РУКЕ!» «ПАРЛАМЕНТ ЗАСТУПИТСЯ ЗА НАС!» У рынка Одиго остановил свои отряды. Навстречу ему двигалась толпа женщин. Впереди под знаменем из красной бумаги шла их капитаньесса — дородная торговка в широкополой шляпе с перьями, свирепая, как пантера. Она бросила окровавленную куртку убитого сборщика под ноги Одиго, расхохоталась и запела: «Лянтюрлю, лянтюрлю!» Одиго стоял впереди своих отрядов, не зная, что ему делать, так как ни ткача, ни Жака не было видно. Из затруднения его вывел звук трубы. На возвышении посреди рынка поднялся сержант мэрии, отставной солдат с белой лентой через плечо, с выпученными в солдатском усердии глазами; за ним следовал трубач. Этот высоко поднял свой инструмент и еще раз громко протрубил, чтобы привлечь общее внимание. Сержант расправил плечи, подкрутил рукой усы и гаркнул: — Эй, горожане Старого Города и вы все, проживающие в округе! Согласно воле и пожеланию его величества христианнейшего короля, следует назначить и утвердить на вечные времена некоторое разумное разделение этой провинции на податные округа, дабы приличней и удобней было впредь назначать и собирать налоги и пошлины в казну! И утвердить, чтоб каждым сим податным округом ведал некий чиновник, называемый элю! И наказать, чтоб таковым чиновникам, называемым элю, никто не смел чинить препятствий, досад и огорчений! Дано в городе Париже сего года апреля одиннадцатого дня. Он так был убежден в своем важном значении, этот не знающий страха служака, что никто не мешал ему гордо спуститься с возвышения. Надутый и насупленный, пошел он на толпу брюхом вперед, с непоколебимой уверенностью в том, что его пропустят, — и перед ним действительно все расступились. Но Одиго без всяких церемоний схватил его за воротник. — Проклятый болван, — прошипел он сквозь зубы, — не нашел ты другого времени, крикун, оглашать твои дурацкие указы! Держа сержанта за воротник, он втолкнул его легким пинком под зад в передние ряды своих солдат. Те сочли это приглашением к веселой игре и, подпихивая его и подбрасывая, пропустили сквозь гущу своих рядов, так что он выкатился уже где-то на другой улице, сильно помятый, но в безопасности. И вовремя: капитаньесса уже пришла в себя. Голосом, напоминавшим рев разбуженной медведицы, она закричала, потрясая кулачищами: — Убьем всех элю! И женщины бросились за ней следом. Одиго узнал у торговок, где размещается податной совет, и скомандовал своим: «Шагом марш!» По пути к нему присоединились многие, и когда отряды окружили здание, где заседали чиновники, толпа запрудила все прилегающие улицы. Одиго все еще надеялся, что удастся обойтись без крови. Но с балкона кто-то сдуру или со страху выпалил в толпу из мушкета, и уже никто не слушал ничьих команд. В окна полетели камни, в двери с грохотом ударились бревна. На улице развели костер и жгли в нем налоговые списки. Из толпы выделился ткач. Теперь он был живописно одет в какой-то разноцветный плащ, на голове у него было подобие венка из лавровых листьев, его сопровождали ремесленники с цеховыми знаменами — все здоровые ребята в передниках, с деревянными молотками в руках. «Наш капитан!» — выкрикивали они встречным и поперечным, указывая с хохотом на ткача. Двери трещали и наконец рухнули внутрь. Толпа хлынула в здание. Одиго вошел за ней. Он увидел сброшенную на пол синюю бархатную скатерть, перевернутый стол, кучу разбросанных бумаг и распахнутые настежь окна. Весь совет податного округа во главе с парижским интендантом заблаговременно успел выскочить из окон. И только в углу, заслонясь толстыми томами законов, прятался маленький щуплый клерк. От страха он ничего не соображал и только повторял: — Смилуйтесь, у меня ничтожное жалованье! Вид его был так смешон, что ремесленники разразились хохотом. Они напялили на его плечи скатерть, водрузили на голову судейский колпак и в таком виде понесли на руках, уверяя, что несут самого губернатора. Все наперебой падали перед клерком на колени, делали вид, что целуют ему руки, и кричали: — На колени перед его сиятельством! Разыгравшаяся толпа была уже не так грозна, но Одиго знал, во что может вылиться эта опасная французская веселость. Улучив минуту, он сказал ткачу: — Не нравятся мне эти шутки, Клод. Теряем время. Где отец Бернье? Ткач обратил к нему налитые кровью глаза: — В каталажке, вот где! Это мессир мэр его туда засадил, нелегкая его бабушке на том и этом свете! И ткач через пятое на десятое рассказал, как после ухода Одиго мэр, советники и он с дядюшкой Бернье вполне мирно и пристойно обсуждали политические вопросы. Все советники мэра в конце концов полегли под стол — отдохнуть, как выразился ткач. Ну, разочек-другой дядя Бернье назвал мэра паршивым сквалыгой, а тот его грязным навозным червем, это было, однако пили они кружка в кружку, дружно и ревностно, как подобает добрым католикам. И все обошлось бы по-хорошему, не скажи папаша Бернье, что английские сукна дешевле и крепче, чем производимые в сукновальнях мэра. Тогда мэр и схватил Жака за грудки так, что лопнуло доброе французское сукно его куртки… — Ну, а дальше, сам понимаешь, — с усмешкой заключил ткач, — мог ли старый Бернье стерпеть такой ужасный урон, причиненный его одежде, которую он носил не снимая добрых пятнадцать лет? Он и закричи, что, дескать, вот оно, суконце-то господина мэра — гнилое! И трах его кружкой по башке! Ну, а мэр… — Короче говоря, — перебил Одиго, — когда надо было все как следует обдумать, вы там бражничали и дрались. Оно и видно: осла хоть в Париж, все равно будет рыж. Говори, как пройти к тюрьме? Ткач показал ему дорогу, Одиго собрал свой отряд и направился к тюрьме. Тюрьма была старым двухэтажным зданием, одним крылом примыкавшим к ратуше, а другим — к одной из башен городских ворот. Охраняли ее жандармы местного судьи. Обычно при тюрьме в караульне находился какой-нибудь десяток солдат, но ввиду тревожного времени охрана была усилена губернаторскими стрелками. Дом мэра находился рядом, и когда лес пик на плечах людей Одиго вырос как раз под его балконом, мэр не замедлил на нем показаться. — Откройте тюрьму, мэтр Лавю, — потребовал Одиго. — Со мною двести копий, и мне нужен, главным образом, Жак Бернье. Мэр — он был в колпаке и халате — некоторое время топтался на своем балконе, как медведь перед направленной на него рогатиной. Потом он закричал пронзительно, точно бас его отказался служить: — А знаете ли, благородный сеньор, какое гнусное оскорбление нанес мне этот старый мешок с гвоздями, этот дырявый матрац, эта кадка с навозом, это грязное, нечестивое и хитрое животное по имени Жак Бернье? Он сказал, что мои сукна, произведенные в самой лучшей французской мастерской, с точнейшим соблюдением всех ста сорока девяти правил промышленного регламента, — он сказал, что они хуже английских! Мои сукна — хуже английских! Негодяй! Да где еще вы найдете такой ворс, такую расцветку и такую прочность? — Недосуг мне разбираться в вашем ремесле, — холодно сказал Одиго и выразительно постучал концом копья по решетке балкона. — Наденьте-ка на острие записочку коменданту и идите с миром. Пометавшись, мэр выполнил требуемое. И когда записка оказалась в кармане Одиго, Бернар решил, что тюрьма, по крайней мере, будет открыта без выстрела. Но из ворот тюрьмы, вернее, из одной приотворенной их половинки зловеще выглянуло жерло пушки. А наверху башни, примыкавшей к тюрьме, показались губернаторские стражники, закованные в железо с ног до головы. Они положили мушкеты на парапет и нацелились. И все двести человек Одиго, к его великому стыду, позорно бросая пики, хлынули спасаться в боковые улицы. Он остался один. Напрасно Бернар размахивал запиской, крича, что это разрешение от самого мэра, стрелки с величайшим хладнокровием отвечали: — Мы подчиняемся только наместнику губернатора. И Одиго ничего не оставалось, как с проклятиями удалиться. Первым делом он нашел своих командиров и дал им основательный нагоняй. Потом выстроил на боковой улочке свой отряд. Когда это было сделано, Одиго резко сказал смущенным крестьянам: — Теперь вы понимаете, почему вас били, бьют и будут бить? Возможно, нам придется иметь дело с лучшей армией Европы — с французской армией. И вы воображаете, что с такой дисциплиной сможете ей противостоять? Коренастые белоголовые деревенские парни с простодушными лицами только крестились и повторяли: — Страшно умирать, сеньор Одиго! — Что ж, — сказал Одиго. — Я не держу вас. Идите домой и оставайтесь по-прежнему Гро-Жанами. Тогда вышел вперед барабанщик — веснушчатый мальчишка лет двенадцати с носом пуговкой и, задрав кверху лицо, звонко сказал: — Я хочу стать героем, сеньор! — Как твое имя? — Регур-Жан-Эстаншо Ва-ню-Жамб! — Что же ты задумал, Регур-Жан-Эстаншо, решивший стать героем? — Возьмите мою пику и мой барабан, сеньор генерал. С быстротой обезьяны он сбросил с себя все, кроме штанишек, скинул башмаки и сказал: — Я открою вторую половину ворот, генерал. — Как же ты это сделаешь? — Это касается только меня Ваше дело, генерал, — не оплошать, когда ворота откроются. Сумеете? — Уж постараюсь, — серьезно обещал Одиго. Мальчишка подбежал к стене, огибающей часть тюрьмы с северо-востока, и одним махом вскарабкался наверх стены, что неоспоримо свидетельствовало о немалом опыте и долгой тренировке. Затем он проворно перекатился на брюхе и исчез. Одиго боковым переулком подвел отряд как можно ближе к воротам и следил за ними не спуская глаз. Не прошло и пяти минут, как раздался железный скрип, и вторая половина ворот с лязгом отворилась. — Вперед! — крикнул Одиго, выхватив шпагу. С башни раздались выстрелы, никого не задевшие, так как стражники на этот раз были застигнуты врасплох. А на тюремном дворе, куда вбежали люди Одиго, катались по траве Регур-Жан-Эстаншо, задумавший стать героем, и инвалид-артиллерист с деревянной ногой. Старый и малый дрались, кусались и царапались с остервенением, как кошки на крыше, пока их не разняли. Артиллериста-коменданта связали, пушку развернули в сторону башни, и Одиго сам навел ее, после чего стражников оттуда как ветром сдуло. — Как тебе удалось это, герой Жан-Эстаншо? — спросил Одиго. — Очень просто, — ответил барабанщик. — У пушки дежурил мой дядя. Вон он, связанный, брат моей матери! Как всегда, он дрых на лафете своей пушки, и мне не стоило большого труда оттянуть вниз вон ту щеколду. А там уж он проснулся, сеньор, и подло дал мне в ухо. Ну, и я… Одиго поцеловал мальчишку и, предъявив испуганному артиллеристу записку мэра, велел раскрыть все камеры. Вскоре на двор тюрьмы с бурным топотом, гиканьем и свистом выкатилась развеселая