команда воров, бродяг и всякого сброда; осыпая своих освободителей сомнительными похвалами, они разбежались кто куда. И наконец из дверей тюрьмы показался Жак Бернье собственной персоной, совершенно невозмутимый и даже как бы заспанный. В руке его был зажат кусок кровяной колбасы. — Ты, я вижу, неплохо устроился, — с досадой сказал Одиго. — Если тебе так хорошо жилось в этом гостеприимном доме, спрашивается, зачем я подставлял своих людей под пули? — Колбасу прислал мэр, — задумчиво сказал старый Жак. — И бочонок вина. Если бы еще постель была не из перепрелой соломы… Но чего ожидать от старого сквалыги и пьянчужки? Куртка-то, видишь, была почти что новая… А ему что? За чужой щекой зуб не болит. Нет ли у тебя хорошей портняжьей иглы, сеньор? Обругав его за пьянство, Одиго дал отряду отдохнуть, а затем повел людей на условленное место сбора — рыночную площадь. Но он не знал, что там произошли события скорее трагического, чем комического характера. 22 Чиновники, сбежавшие из осажденного дома, укрылись в монастыре святого Августина, и вскоре об этом узнал весь рынок. Капитаньесса, собрав свою команду, направилась туда. Ей открыл сам приор монастыря, некто Жан де Фетт, сеньор из хорошей фамилии и большой друг наместника. Капитаньесса, приставив к горлу старика приора кинжал, потребовала выдачи «этих проклятых элю». К счастью, среди женщин поднялся ропот против такого обращения с августинцем, и приору удалось успокоить толпу. В это время заметили одного из чиновников, который выбирался из монастыря по крыше в женском платье. Его тут же забросали камнями, и он свалился во двор, сломав себе руку. Мстительницам этого показалось мало. Они поволокли его по улице и швырнули в чан с негашеной известью, предназначенной для отделения шерсти от бычьих шкур. Эта расправа ужаснула городских буржуа. Кроме того, кое-где начались погромы булочных и хлебопекарен, так как хлеб неслыханно вздорожал. И буржуа решили, что дело зашло дальше, чем им хотелось. А потому они обратились к наместнику губернатора с покаянием и смиренно просили помощи и совета. В тот момент, когда Одиго возвращался на рынок, с того же конца города, но другими путями, к рыночной площади двинулась целая процессия. Впереди шел мэр и его советники, за ними следовало городское ополчение с распущенными знаменами, за ополчением выступали консулы, цеховые старейшины и присяжные члены муниципалитета с атрибутами своей власти, жезлами и венками. Последней печатала шаг губернаторская стража с алебардами и мушкетами. Подоспей Одиго в тот момент, когда шествие достигло рынка, возможно, восставшие и буржуа пришли бы к соглашению. Но путь Одиго преградила старая баррикада. Пока его люди разбирали ее, городское ополчение вплотную столкнулось с толпой на рынке. Мэр, встав на возвышение, обратился к толпе: — Почтенные и добрые наши сограждане! Власти гарантируют вам справедливый мир и успокоение при одном-единственном условии, а именно: вы предадите в руки городского суда некоторых возмутителей общественного покоя, убийц и разбойников. Вот их имена… И мэтр Лавю во всеуслышание назвал имя ткача Клода, по прозвищу Гэ Ружемона или Капитана, затем Жанну Флешье, прозванием Волчица и еще ряд других Имя Одиго упомянуто не было, — так потребовал наместник губернатора по вполне понятным причинам. Когда мэр кончил, чей-то голос воскликнул: — Пусть отменят элю! Тогда мы согласны сами нести талью и тальон до Парижа! Толпа подхватила, скандируя на всю площадь: — Пусть от-ме-нят э-лю! И напрасно мэтр Лавю махал руками, как мельница, призывая к спокойствию. Тогда из рядов городского ополчения вышел контролер по сукнам, пожилой толстяк в огромной кирасе, еле вмещавшей его просторное брюхо. Забравшись на возвышение, толстяк побагровел и заорал, брызжа слюной. Услыша площадную брань, которую он изрыгал на толпу, мэр, человек по природе не мстительный, шепнул оратору на ухо: — Потише, мэтр Жан-Фарин Лоренсо: медом больше наловишь мух, чем уксусом. Но тот не обратил никакого внимания на предостережение и, возбуждая себя собственным неистовым криком, выпалил: — Вы, канальи и бездельники, вы, отощавшие коровы и шелудивые псы, скоро вас заставят жрать траву, как скот, и изнурят вас солдатскими постоями! После этих слов на площадь вдруг низринулась тишина, долгая и мрачная, как день без хлеба. Еще миг — и она взорвалась страшным воем, свистом, криком, улюлюканьем: — Ату его! Вон! Долой! Чего вы ждете? Гоните его! Камней ему на голову! У-у-у, ату его, разбухшего, как бурдюк! Все покрыл пронзительный женский вопль: — Это он выдумал налог на окраску и маркировку сукна, жирный негодяй, чтобы трясти нас, как сверток с грязным бельем! Он, он, и четырнадцать лет добивался права сбора да еще заплатил сотни тысяч ливров в казну, чтобы стать единственным контролером! При этих словах человек из толпы в разноцветном плаще, размахнувшись, запустил в откупщика деревянным молотком. Молоток просвистел мимо уха оратора и обрушился на голову офицера городского ополчения. Того спасла каска, но он тут же в гневе скомандовал: — Огонь! И солдаты городского ополчения, буржуа и лавочники в панцырях и шлемах, дрожащими руками приложились и дали в толпу недружный залп. Не успел еще рассеяться пороховой дым, не успели подобрать раненых и убитых, как на другом конце рынка раздался сильный молодой голос: — Ах так? Пики вперед, ребята, в атаку! И Одиго, с пистолетом в одной руке и шпагой в другой, под барабанный бой повел своих в атаку. Буржуа-ополченцы сначала панически сбились в кучу, словно бараны в загон, а затем показали тыл и бежали. Вслед им полетели камни. Но не дрогнули губернаторские стражники, швейцарцы и немцы. Они встретили натиск людей Одиго как надо — слитым в одно целое развернутым фронтом, ощетинясь алебардами и выставив из-за плеч первой шеренги мушкеты. Не желая подставлять своих под свинцовый град, Одиго скомандовал: «Стой!» И люди послушались команды. — Чего ты застрял? — крикнул издали ткач. — Бей! — Не суйся не в свое дело, — стиснув зубы, ответил Одиго. Жак Бернье безучастно наблюдал в стороне, скрестив руки. Он лишь пробормотал: «Камни кусать — только зубы ломать». — Уходите! — сказал офицеру Бернар, махнув шпагой в сторону выхода из рынка. Железная голова в ответ чуть склонилась, железная рука отсалютовала шпагой, и из-под каски раздались лязгающие слова немецкой команды. Тотчас же алебарды взлетели на плечи, шеренги, громыхнув металлом, сделали идеальный поворот и в полном порядке удалились. — Учитесь! — не без зависти сказал своим Одиго. Но к нему уже подбежал ткач и его друзья, размахивая палками и ножами. И ткач стал осыпать его угрозами и обвинениями в предательстве, крича, что нельзя было выпускать наемников из рыночной площади. — Что теперь будет? — кричал он в ярости. — Ведь они снова нас атакуют, и уже с большими силами! — Строй баррикады! — приказал Одиго. — Смотри! — Концом шпаги он тут же начертил на земле план обороны рынка с прилегающими улицами Торговой, Сукновальной, Тележной. Ткач отмахнулся: — Это потом! Сейчас разгромим все дома этих жирных буржуа, и белых, и синих. Согласен, дядюшка Бернье? — Пришло, видно, время глиняным котлам бить чугунные, — важно сказал Жак. — Где эти самые дома и как мы их найдем? «Нет, в этом деле я им не товарищ», — решил Одиго. И он распустил своих людей для отдыха и варки пищи. Многие крестьяне, однако, предпочли идти за Жаком и ткачом. Ткач взял в руки прут с металлическим шаром на конце и сказал: — В какую дверь ударю, на ту ставьте крест! Много людей из ремесленников и кучка крестьян, распевая «песенку Одиго», пошло за ним. Одиго видел, как ткач, остановясь у какой-то двери, ударил в нее своим шаром на рукояти, и на этой двери был тут же начертан мелом крест. — К дому Жана Фарина, — раздались крики. — Разрушим его логово на целую туазу вглубь! К дому негодяя-контролера! И толпа, все возрастая по пути, понеслась вперед, как пушечное ядро. * * * Весь день Одиго был собран и напряжен. Он решал, командовал, соображал, сознавая важность каждого своего слова, как человек, находящийся в центре внимания многих. Но после минувшей ночи в нем осталось такое чувство, что где-то за всеми делами его ждет радость. Он не вызывал этого чувства и временами забывал о нем. Оттесненное сильными впечатлениями дня, оно не напоминало о себе. Но каждый раз, встречая Эсперансу в ее широкополой шляпе и грубой крестьянской куртке, Бернар старался что-то припомнить… Освободившись от своих обязанностей, он сел у костра, укутался в плащ и стал следить за ее округлыми домовитыми движениями. Как и на ферме, она ни минуты не сидела спокойно: то подбрасывала щепки в костер, то хозяйственно разгребала солому, то ворочала ложкой в котле, размешивая похлебку. В ее движениях Бернар уловил инстинктивное чувство ритма, некую музыкальность, свойственную цельным натурам, и он невольно желал, чтобы она хлопотала тут еще и еще. Но вот она, наклонясь над огнем, бросила на него один из своих долгих взглядов, которых он раньше не замечал. Память Бернара в этот миг схватила ее всю — с лицом, окрашенным игрой огня, с прядью черных волос, отклонившихся от лба, — всю, с этим неповторимым блеском в глазах, исподлобья смотревшую на него. Он внутренне вздрогнул — и больше уже не мог видеть ее иначе, как с этим взглядом. Он вошел в него и остался. А Эсперанса думала в это время: «Скажи, пресвятая дева, зачем бог создал его, на мое мученье, таким красивым? По-моему, это уже лишнее! Ведь я бы и так любила его. Кажется, будь он уродом — и то я полюбила бы его за великую простоту. Зачем же он такой стройный, светловолосый, с такими глазами? О, это уже слишком, господи, это жестоко по отношению ко мне, несчастной девчонке из Шамбора: на горе мне, он мой сеньор! Ну и пусть. Ведь я знала этого владетельного сеньора еще мальчишкой, когда он был глубоко озабочен судьбой никому не нужного якоря. Таким же славным и простодушным он и остался. Он так хочет нам помочь, он отрекся от родных, от богатства, от знатности, и все-то — господи Иисусе! — подозревают в нем и честолюбие, и лицемерие, и измену.. семь смертных грехов! А по мне, будь он самый великий или, наоборот, самый ничтожный, все равно, он — солнце моей бедной и грубой жизни!» Кто знает? Быть может, сейчас достаточно было бы слова… Но вокруг огненного столба костра, который теплом и светом ограждал их от ночи, волновался и бушевал черный океан ненависти. И он вторгся к ним до того, как они сумели понять друг друга. 23 Была уже ночь, когда раздался конский топот и кто-то сказал: «Вашему командиру». Копыта снова простучали, удаляясь, и Бернару вручили запечатанный пакет. На печати не было герба, но от конверта пахло тончайшим ароматом. Бернар вскрыл конверт. Внутри лежала учтивая записка от «знатных особ» с предложением сеньору Одиго явиться на улицу Мулинье. «Полная гарантия безопасности», — так кончалось приглашение. Бернар повертел записку так и сяк. Первое, что пришло ему в голову, было: «Ловушка». Однако чем больше он раздумывал, тем ясней ему становилось, что так в ловушку не заманивают. Не указано было даже, что надо явиться без сопровождающих. Поразмыслив, он решил ехать, сказав об этом Эсперансе. Та, не спускавшая с него глаз, побежала будить братьев. Через несколько минут по улицам пронесся удаляющийся перестук конских копыт — и все стихло. Ночь была лунная. Спешившись на улице Мулинье, Одиго велел Жакам ждать, а сам направился к человеку, который издали делал ему знаки зажженным фонарем. Человек этот сказал: — Сеньор, мне приказано доставить вас на место одного. Кроме того… — он замялся и закончил: — прошу прощения, сеньор… с повязкой на глазах. Одиго подозвал к себе Жерара и что-то шепнул ему на ухо. Оба брата тотчас же вскочили на коней и ускакали вместе с конем Одиго. Слуга надел на глаза Бернара повязку и, взяв его за локоть, повел. Бернар шел вслепую и усмехался про себя над старомодными заговорщицкими уловками. Топот коней затих вдали, но Одиго знал, что они уносятся только с одним всадником: другой остался, чтобы выследить его путь. Ноги его ступали по траве — очевидно, они вошли в сад. Потом скрипнула калитка, длительный переход, опять скрип и шорох. «Он довольно ловко вытянул мою шпагу из ножен, — подумал Одиго. — Но до пистолетов не добрался». Однако после этого стало жутко. Звон его шпор теперь отдавался по каменным ступеням — Одиго куда-то поднимался, ведомый слугой. Они прошли еще немного. Затем повязка слетела и в глаза ударил свет. Он разглядел длинный стол, крытый черным бархатом, и на нем распятие. Свечи бросали зыбкие блики на огромные ослепительной белизны воротники, острые бороды клином и бледные узкие лица. Судя по однообразно-достойным минам на лицах сидящих, по их скорбно опущенным векам и скромной одежде, все это были в самом деле знатные персоны. — Приблизьтесь, — почти не разжимая губ, сказал кто-то. Голос был настолько лишен живых красок, что, казалось, исходил от распятия. — Сеньор Бернар Одиго де Шамбор, вы среди доброжелателей. Одиго, пребывавший в некотором сомнении насчет этого, все же поклонился. — Как могло случиться, — продолжал тот же голос, — что дворянин вашей фамилии, ваших достоинств и талантов обнажил меч против закона, порядка и общественного блага? Это произошло потому, достойный сьер, что вас не оценили по заслугам. Более того, вас жестоко оскорбили, унизили и ограбили. Все это нам известно, сьер Одиго, равно как и ваши полководческие дарования, — торжественно заключил оратор. «Странные у меня заступники», — подумал Бернар. — В благоустроенном государстве, — раздался другой, тоже обесцвеченный голос, — в государстве истинной религии, подобного быть не должно. Но хаос и тьма объемлют души незрячие… Какого вы, сударь, мнения касательно учения доктора Кальвина, светоча воистину божественных откровений? «Эге, вот и запахло святым гугенотским духом! — заметил себе Одиго. — Угораздило же меня попасть на богословский диспут!» А вслух он ответил: — Учения могут быть разными. Главным в них мне кажется одно: не причинять вреда человеку. — Но ведомо ли вам отличие истинных догм от суемудрия и лжепророчеств римских? Во-первых, применение братского исправления или церковного наказания, иначе называемого отлучением, или церковной властью, как то сказано и повелено Иисусом Христом в евангелии от Матфея, смотри главу восемнадцатую, со слов: «если твой брат грешит». Во-вторых… — Умы различны, — прервал Одиго это дискуссионное вступление. — Пусть каждый слышит то слово, которое ближе его ушам. За столом воцарилось молчание. — А раны Франции? — вмешался голос с режущим немецким акцентом. — А безмерная нищета ее сыновей? И разве не проистекает все сие от заблуждений католической церкви, упрямо влекущей своих овец на стезю зла и нечестия? — Нищета от налогов, — возразил Одиго. — Уничтожьте хотя бы габель, и овцы спасутся. — Это не так, — продолжал тот же режущий голос. — Будущее Франции божьим изволением определено, измерено и подчинено делу ее веры. Говорю вам: истина одна! Вы видите пастырей, коим она ведома. Они и никто другой спасут страну! «А, так они носят эту истину в кармане!» — подумал Одиго. Но ограничился возражением: — К сожалению, то же самое говорят и католики. Представьте, им тоже в точности известна истина. И они так же утверждают, что будущее Франции — в их верных руках. — Ложь! — в один голос крикнули гугеноты, и Одиго услышал, как лязгнули их шпаги, приподнятые из ножен и опущенные назад. — Католиков надо губить, как бешеных собак! Бернару стало очень не по себе. Ведь он как-никак тоже был католик. — Господа! — сказал он примирительно. — Я простой солдат, не компетентный в вопросах веры. Я только предвижу одну опасность. Когда огнем, железом и кровью во Франции будет наконец установлена единая благая вера, останется ли в живых хоть один француз, чтобы ее исповедовать? И не верней ли предоставить каждому сеять хлеб и растить детей без страха, что их могут убить в интересах высших истин? На это ему никто не ответил: за столом все было неподвижно, и лица присутствующих почему-то напомнили Бернару мертвенно белые брюха рыб, которых он лавливал в озере Мичиган. Зашевелился человек, лицо которого было затенено полями круглой шляпы. Он снял ее и пригладил назад черные блестящие волосы. Одиго, к своему великому удивлению, узнал лондонца, с которым проделал морское путешествие. — Сьер Одиго, — мирно улыбнулся он, — мне, как никому другому, известно благородство вашего образа мыслей. Будем же деловиты и прямолинейны, как англичане. Люди, которых вы видите, — уполномоченные высоких, очень высоких лиц. Назревают великие события. В них заинтересованы особы такого звания и такого ранга, что вы и не помышляете. Оружие, люди, деньги — все будет в ваших руках. Согласны ли вы, короче говоря, возглавить одно военное предприятие государственного значения? — Вас осыпят милостями, — многозначительно прибавили за столом. — Вы можете опереться на своих же людей. — Пусть это будут даже распоследние канальи… При каждой реплике с места, брошенной ему в упор, Одиго поворачивал голову на новый голос. Он давно понял, что его втягивают в какой-то реформатский заговор против католиков. Он нужен как военачальник и вожак толпы плебеев. Опрометчивая надежда вспыхнула в нем, он побледнел и отступил, скрестив руки на груди. — Что получат неимущие? — резко спросил он заговорщиков. — О, — засмеялся лондонец, — во всяком случае, какую-то часть из них можно будет избавить от петли. А десяток-другой даже наградить. Одиго сделал шаг вперед к столу и отчеканил: — Отмена габели на вечные времена! Никаких откупов — налоги идут прямо в казну короля! Отмена су с ливра и прочих косвенных поборов с торговли. Уменьшение тальи вдвое. И — амнистия всем восставшим! Вы слышали, сеньоры? Вот мои условия! — Ваши? — насмешливо переспросил первый гугенот. — А не Жака Босоногого? — Посулите ему лучше герцогство. Верней будет. — Тысяча золотых экю — и увидите, он запоет иное! Председательствующий постучал молоточком. У него было умное лицо человека, которого ничем не удивишь. Он спросил с ироническим сочувствием в голосе: — Вы понимаете, сьер Одиго, чем вы кончите? — Умру… как и вы, — ответил Одиго. — Но не своею и не легкой смертью. Я не могу понять, зачем вам это нужно? Вы молоды, красивы… Что за блажь — стать вожаком нищих? — Я хочу вернуть им надежду. При этих словах все умолкли и привстали с места, с любопытством всматриваясь в лицо Одиго. Кто-то поднял свечу, чтобы разглядеть его получше. — И вы верите, что это возможно — во Франции? — Как знать! Если со мной пойдут многие… Опять наступило длинное молчание. Лондонец оборвал его, стукнув по столу кулаком: — Клянусь своей купеческой честью, нравится мне этот смелый молодец! Однако, сеньор, поверьте: нами руководят те же чистые, те же возвышенные побуждения. Ведь вы тоже взялись за оружие. Почему бы нам не действовать заодно? Настал черед задуматься Одиго. Все ждали его ответа. Он медленно сказал: — Нет! Я взялся за оружие, чтобы защитить человека. А вы хотите его крови во имя своих догм. Как и католики, вы посягаете на последнее, что остается беднякам, — свободу мыслить и верить по-своему. Это мне кажется худшим из преступлений… Спокойно! — повелительно прибавил он, видя, что лица гугенотов исказились злобой и руки опустились на оружие. — Я, Бернар Одиго, свое сказал и ухожу! Уберите часовых: мне стоит только раздвинуть оконные занавеси — и вы увидите моих людей. С улицы донеслось звонкое ржание крестьянских лошадей. * * * При выходе Одиго сейчас же обступили Жаки. Каждый трогал Бернара за рукав, за плечи, за плащ, точно желая удостовериться, не подменили ли командира. Жаки широко ухмылялись и говорили: — Вот и ты, сеньор! Не тронули тебя? Живой? * * * …Наступал апрельский рассвет, щебетали птицы. Над городом плыли розовые облака, и утреннее небо между домами светилось, как перламутровая внутренность раковины. Но Одиго смотрел не на небо, а на клубы черного дыма, тяжко выползающего из-за домов. — Что там? — спросил он, садясь в седло. — Красного петуха пустили, — сказал Жозеф. — Это горит дом красильщика, — добавил Жерар. Одиго тронул коня шпорами и с места взял в галоп. За ним поскакали Жаки. По городу разносились мощные звуки набата. Но вот Одиго резко осадил коня: у одного из домов он увидел следы погрома. В воздухе порхал пух из перин, двери были выломаны, имущество грудой валялось на улице, и служанка, плача, подбирала втоптанную в грязь кухонную утварь. — Чей дом? — спросил ее Одиго. — Мэтра Роберта Мирона, торговца рыбой, — всхлипнув, ответила та, Глаза у Жаков разгорелись жадным огнем при виде брошенного добра. — Где ваш отец? — спросил их Одиго. Жозеф сказал с хитрой усмешкой: — Пошел с нашими ребятами ломать виноградники буржуа. Они за городом. «Час от часу не легче, — подумал Одиго. — Этак мы восстановим против себя весь город и даже тех, кто мог бы способствовать успеху нашего дела». Они поскакали дальше. Волной до них докатился яростный рев толпы, звон разбиваемых стекол, грохот, треск и женские крики. Одиго и Жаки свернули коней в переулок. Перед ними открылось столь невиданное зрелище, что они, все трое, так и замерли на своих седлах, словно статуи святых в нишах. Узенький переулок завершался тупиком, и в нем, как в котле, бушевала толпа. Был виден дом с выломанными дверями и зияющими окнами. Из этих окон громившие выбрасывали в уличную грязь всевозможные предметы, весьма ценные: золотую, серебряную и фарфоровую посуду, подсвечники искусной работы, куски шелка, бархата, парчи, зеркала и четки, ожерелья и браслеты. Все это так и мелькало перед пораженным Одиго и Жаками и летело из окон под ноги толпе. Но что самое удивительное — никто и не думал забирать себе эти дары, падающие сверху: нет, их ссыпали в корзины, как какой-нибудь мусор, тащили и опрокидывали в помойки за домом. — Господи… — прошептал Одиго. — Уж не сошли ли с ума эти бесноватые горожане? Жаки за его спиной потихоньку слезли с коней: им до смерти захотелось посмотреть поближе на это невиданное богатство, а там, может быть… Уж такова была их природа, они ничего не могли с ней поделать. Одиго же захватило нечто совсем иное. Откуда ни возьмись, на улицу выскочил маленький старикашка, он был в одном нижнем белье. Его дико блуждающие глаза остановились на лошадях — те загораживали выход из тупика. Метнувшись туда и сюда, старичок вдруг с безумной решимостью кинулся к лошадям; похоже, он готов был спрятаться хоть под брюхами коней… Но тут раздался рев торжества; — Вот он, кровопийца проклятый, сам объявился! Ату ростовщика! Из дверей дома высыпала толпа разъяренных женщин. У самой морды лошади Одиго мелькнуло искаженное лицо преследуемого; проскочив между конями, беглец споткнулся, упал и остался лежать у выхода из тупика на мостовой. Бегущая за ним толпа испугала коня Бернара — он встал на дыбы. Энергично работая поводьями, Бернар осадил его. — Стыдитесь, красавицы! — кричал Одиго, размахивая плетью. — Суд, только суд, но не бесчестная расправа! Перед конем, преграждавшим дорогу, бешено крутились сжатые кулаки, всадника поливали звонкоголосой бранью. Женщины призывали на помощь мужчин, и скоро десяток мускулистых рук вцепился в поводья и одежду всадника. После короткой борьбы Одиго был повергнут на землю, а потом поднят очень невежливыми пинками. Его крепко держали за локти. — Это что за птица? — раздалось в упор. Перед Бернаром стоял юноша в черной маске, с мясницким ножом за поясом. — Кто ты, заступник кровопийцы? А ну — обыщите его! Карманы Одиго были основательно проверены. В руках маски оказалась измятая записка. Он развернул ее и прочел по складам: — «От знат-ных о-соб с пред-ло-жением… „ Эге, вот где зарыта собака! Шпион! — и он плюнул Бернару в лицо. Одиго не понимал, куда делся ростовщик и что происходит с ним самим. Его били, толкали, рвали на нем одежду. Оглянувшись назад, он с ужасом увидел, что Жаков нет, Жаки бесследно канули в ревущей толпе. Он понял, что его убивают. Огромным усилием оторвав от себя душившие его руки, Бернар крикнул: — Я — Одиго! Ведите меня к ткачу… кто слышал имя Ге Ружемона? — Стой! — поспешно заговорили в толпе. — Кажется, его знает Капитан. Подождем, может быть, ткач вырвет из него кое-что важное… И Одиго с заломленными назад руками, окровавленного, в разорванной одежде потащили по городу. Он шел, еле передвигая ноги, несчастный, как камни мостовой под ногами всех проходящих. В голове у него вертелась одна мысль: „Я хотел вернуть им надежду… „ 24 Когда он очнулся, то увидал, что лежит в подвале, где горят свечи. Крепко встряхнув, его подняли и усадили на скамью. За столом сидело трое мужчин простого обличия. Поодаль на табурете сидел ткач. „Кажется, кошмар кончился“, — подумал Бернар. — Ты находишься перед тайным судом компаньонажа — союза городских подмастерьев, — сказал один из мужчин. — Подмастерьев, а не цеховых мастеров, которые продались магистрату, — добавил другой. — Запомни это. — Не бойся и говори всю правду, — сказал третий. — Мы знаем уже о тебе многое. Одиго заметил висевшие над столом знаки трех ремесел: лопатку каменщика, кирку землекопа и нож мясника — и по этим символам понял, кто его судит. — Отвечай: как случилось, что ты, сын знатного и именитого человека, оказался среди восставших? Одиго овладел собой и ответил просто: — Я на их стороне из чувства справедливости. — Хорошо, — удовлетворенно сказал первый ремесленник. У него было красивое бородатое лицо труженика, привыкшего серьезно и добросовестно все обдумывать, прежде чем решить. — Но поставим против твоих слов и кое-что другое… Почему ты, например, уклонился от боя на рыночной площади? — Крестьяне — не солдаты, — ответил Одиго. — Они не выдержали бы мушкетного залпа, как случалось не раз. — Плохо же ты судишь о мужиках, — недовольно протянул судья-мастеровой. — Ладно, допустим и это, тебе видней… А что за переговоры вел ты с толстобрюхим мэром — старой лисой, которая норовит и нашим и вашим? — Я понял это не сразу, — возразил Одиго, стараясь говорить возможно проще. — А когда понял, то высказал ему это же самое прямо в лицо. За столом одобрительно закивали, и даже на угрюмом лице ткача появилось подобие улыбки. — Так, — строго сказал судья. — Пока все это в твою пользу. Стало быть, хочешь уверить нас, что ты этакий правдолюбец, стоишь за справедливость? Ладно. А о чем все-таки шел у тебя долгий разговор с твоим знатным папашей, а? Разве не всяк любит дерево, которое ему тень дает? Одиго коротко и ясно изложил суть своей беседы с отцом. Это произвело еще более сильное впечатление на присутствующих. Но ткач нахмурился и сказал: — Скользок он, этот сеньор, и со страху, пожалуй, заявит вам, что он больше католик, чем сам римский папа! А спросите-ка его о главном: что за записочку нашли у него в кармане? Не явный ли это знак его измены? Давно подозревал я его, скажу по совести, но не поймав, курицы не щиплют. — Да, — сурово сказал судья, — это обвинение серьезное. Сюда мне ее, записку эту!.. Ну, что скажешь? Духами ведь пахнет, а? По подсвечнику, стало быть, и свечка! И сразу все посмотрели на Бернара со злобой, готовые тут же ее излить не стесняясь. Одиго понял, что настал решительный момент. Он выпрямился по-военному. — Хорошо, — сказал он твердо. — Теперь ответь ты мне, судья: идя на тайные переговоры, берет ли шпион с собой свидетелей? — Нет, — простодушно ответил судья, подумав, — это было бы глупо. — Ну вот. А со мной были Жаки Бернье, можете их спросить. Что сделает опытный шпион с документом, который ему может повредить? — Сожжет или спрячет подальше, я так полагаю, — ответил судья. — А записку я оставил в кармане. Вон она на столе… Теперь последнее: