святым гугенотским духом! — заметил себе Одиго. — Угораздило же меня попасть на богословский диспут!» А вслух он ответил: — Учения могут быть разными. Главным в них мне кажется одно: не причинять вреда человеку. — Но ведомо ли вам отличие истинных догм от суемудрия и лжепророчеств римских? Во-первых, применение братского исправления или церковного наказания, иначе называемого отлучением, или церковной властью, как то сказано и повелено Иисусом Христом в евангелии от Матфея, смотри главу восемнадцатую, со слов: «если твой брат грешит». Во-вторых… — Умы различны, — прервал Одиго это дискуссионное вступление. — Пусть каждый слышит то слово, которое ближе его ушам. За столом воцарилось молчание. — А раны Франции? — вмешался голос с режущим немецким акцентом. — А безмерная нищета ее сыновей? И разве не проистекает все сие от заблуждений католической церкви, упрямо влекущей своих овец на стезю зла и нечестия? — Нищета от налогов, — возразил Одиго. — Уничтожьте хотя бы габель, и овцы спасутся. — Это не так, — продолжал тот же режущий голос. — Будущее Франции божьим изволением определено, измерено и подчинено делу ее веры. Говорю вам: истина одна! Вы видите пастырей, коим она ведома. Они и никто другой спасут страну! «А, так они носят эту истину в кармане!» — подумал Одиго. Но ограничился возражением: — К сожалению, то же самое говорят и католики. Представьте, им тоже в точности известна истина. И они так же утверждают, что будущее Франции — в их верных руках. — Ложь! — в один голос крикнули гугеноты, и Одиго услышал, как лязгнули их шпаги, приподнятые из ножен и опущенные назад. — Католиков надо губить, как бешеных собак! Бернару стало очень не по себе. Ведь он как-никак тоже был католик. — Господа! — сказал он примирительно. — Я простой солдат, не компетентный в вопросах веры. Я только предвижу одну опасность. Когда огнем, железом и кровью во Франции будет наконец установлена единая благая вера, останется ли в живых хоть один француз, чтобы ее исповедовать? И не верней ли предоставить каждому сеять хлеб и растить детей без страха, что их могут убить в интересах высших истин? На это ему никто не ответил: за столом все было неподвижно, и лица присутствующих почему-то напомнили Бернару мертвенно белые брюха рыб, которых он лавливал в озере Мичиган. Зашевелился человек, лицо которого было затенено полями круглой шляпы. Он снял ее и пригладил назад черные блестящие волосы. Одиго, к своему великому удивлению, узнал лондонца, с которым проделал морское путешествие. — Сьер Одиго, — мирно улыбнулся он, — мне, как никому другому, известно благородство вашего образа мыслей. Будем же деловиты и прямолинейны, как англичане. Люди, которых вы видите, — уполномоченные высоких, очень высоких лиц. Назревают великие события. В них заинтересованы особы такого звания и такого ранга, что вы и не помышляете. Оружие, люди, деньги — все будет в ваших руках. Согласны ли вы, короче говоря, возглавить одно военное предприятие государственного значения? — Вас осыпят милостями, — многозначительно прибавили за столом. — Вы можете опереться на своих же людей. — Пусть это будут даже распоследние канальи… При каждой реплике с места, брошенной ему в упор, Одиго поворачивал голову на новый голос. Он давно понял, что его втягивают в какой-то реформатский заговор против католиков. Он нужен как военачальник и вожак толпы плебеев. Опрометчивая надежда вспыхнула в нем, он побледнел и отступил, скрестив руки на груди. — Что получат неимущие? — резко спросил он заговорщиков. — О, — засмеялся лондонец, — во всяком случае, какую-то часть из них можно будет избавить от петли. А десяток-другой даже наградить. Одиго сделал шаг вперед к столу и отчеканил: — Отмена габели на вечные времена! Никаких откупов — налоги идут прямо в казну короля! Отмена су с ливра и прочих косвенных поборов с торговли. Уменьшение тальи вдвое. И — амнистия всем восставшим! Вы слышали, сеньоры? Вот мои условия! — Ваши? — насмешливо переспросил первый гугенот. — А не Жака Босоногого? — Посулите ему лучше герцогство. Верней будет. — Тысяча золотых экю — и увидите, он запоет иное! Председательствующий постучал молоточком. У него было умное лицо человека, которого ничем не удивишь. Он спросил с ироническим сочувствием в голосе: — Вы понимаете, сьер Одиго, чем вы кончите? — Умру… как и вы, — ответил Одиго. — Но не своею и не легкой смертью. Я не могу понять, зачем вам это нужно? Вы молоды, красивы… Что за блажь — стать вожаком нищих? — Я хочу вернуть им надежду. При этих словах все умолкли и привстали с места, с любопытством всматриваясь в лицо Одиго. Кто-то поднял свечу, чтобы разглядеть его получше. — И вы верите, что это возможно — во Франции? — Как знать! Если со мной пойдут многие… Опять наступило длинное молчание. Лондонец оборвал его, стукнув по столу кулаком: — Клянусь своей купеческой честью, нравится мне этот смелый молодец! Однако, сеньор, поверьте: нами руководят те же чистые, те же возвышенные побуждения. Ведь вы тоже взялись за оружие. Почему бы нам не действовать заодно? Настал черед задуматься Одиго. Все ждали его ответа. Он медленно сказал: — Нет! Я взялся за оружие, чтобы защитить человека. А вы хотите его крови во имя своих догм. Как и католики, вы посягаете на последнее, что остается беднякам, — свободу мыслить и верить по-своему. Это мне кажется худшим из преступлений… Спокойно! — повелительно прибавил он, видя, что лица гугенотов исказились злобой и руки опустились на оружие. — Я, Бернар Одиго, свое сказал и ухожу! Уберите часовых: мне стоит только раздвинуть оконные занавеси — и вы увидите моих людей. С улицы донеслось звонкое ржание крестьянских лошадей. * * * При выходе Одиго сейчас же обступили Жаки. Каждый трогал Бернара за рукав, за плечи, за плащ, точно желая удостовериться, не подменили ли командира. Жаки широко ухмылялись и говорили: — Вот и ты, сеньор! Не тронули тебя? Живой? * * * …Наступал апрельский рассвет, щебетали птицы. Над городом плыли розовые облака, и утреннее небо между домами светилось, как перламутровая внутренность раковины. Но Одиго смотрел не на небо, а на клубы черного дыма, тяжко выползающего из-за домов. — Что там? — спросил он, садясь в седло. — Красного петуха пустили, — сказал Жозеф. — Это горит дом красильщика, — добавил Жерар. Одиго тронул коня шпорами и с места взял в галоп. За ним поскакали Жаки. По городу разносились мощные звуки набата. Но вот Одиго резко осадил коня: у одного из домов он увидел следы погрома. В воздухе порхал пух из перин, двери были выломаны, имущество грудой валялось на улице, и служанка, плача, подбирала втоптанную в грязь кухонную утварь. — Чей дом? — спросил ее Одиго. — Мэтра Роберта Мирона, торговца рыбой, — всхлипнув, ответила та, Глаза у Жаков разгорелись жадным огнем при виде брошенного добра. — Где ваш отец? — спросил их Одиго. Жозеф сказал с хитрой усмешкой: — Пошел с нашими ребятами ломать виноградники буржуа. Они за городом. «Час от часу не легче, — подумал Одиго. — Этак мы восстановим против себя весь город и даже тех, кто мог бы способствовать успеху нашего дела». Они поскакали дальше. Волной до них докатился яростный рев толпы, звон разбиваемых стекол, грохот, треск и женские крики. Одиго и Жаки свернули коней в переулок. Перед ними открылось столь невиданное зрелище, что они, все трое, так и замерли на своих седлах, словно статуи святых в нишах. Узенький переулок завершался тупиком, и в нем, как в котле, бушевала толпа. Был виден дом с выломанными дверями и зияющими окнами. Из этих окон громившие выбрасывали в уличную грязь всевозможные предметы, весьма ценные: золотую, серебряную и фарфоровую посуду, подсвечники искусной работы, куски шелка, бархата, парчи, зеркала и четки, ожерелья и браслеты. Все это так и мелькало перед пораженным Одиго и Жаками и летело из окон под ноги толпе. Но что самое удивительное — никто и не думал забирать себе эти дары, падающие сверху: нет, их ссыпали в корзины, как какой-нибудь мусор, тащили и опрокидывали в помойки за домом. — Господи… — прошептал Одиго. — Уж не сошли ли с ума эти бесноватые горожане? Жаки за его спиной потихоньку слезли с коней: им до смерти захотелось посмотреть поближе на это невиданное богатство, а там, может быть… Уж такова была их природа, они ничего не могли с ней поделать. Одиго же захватило нечто совсем иное. Откуда ни возьмись, на улицу выскочил маленький старикашка, он был в одном нижнем белье. Его дико блуждающие глаза остановились на лошадях — те загораживали выход из тупика. Метнувшись туда и сюда, старичок вдруг с безумной решимостью кинулся к лошадям; похоже, он готов был спрятаться хоть под брюхами коней… Но тут раздался рев торжества; — Вот он, кровопийца проклятый, сам объявился! Ату ростовщика! Из дверей дома высыпала толпа разъяренных женщин. У самой морды лошади Одиго мелькнуло искаженное лицо преследуемого; проскочив между конями, беглец споткнулся, упал и остался лежать у выхода из тупика на мостовой. Бегущая за ним толпа испугала коня Бернара — он встал на дыбы. Энергично работая поводьями, Бернар осадил его. — Стыдитесь, красавицы! — кричал Одиго, размахивая плетью. — Суд, только суд, но не бесчестная расправа! Перед конем, преграждавшим дорогу, бешено крутились сжатые кулаки, всадника поливали звонкоголосой бранью. Женщины призывали на помощь мужчин, и скоро десяток мускулистых рук вцепился в поводья и одежду всадника. После короткой борьбы Одиго был повергнут на землю, а потом поднят очень невежливыми пинками. Его крепко держали за локти. — Это что за птица? — раздалось в упор. Перед Бернаром стоял юноша в черной маске, с мясницким ножом за поясом. — Кто ты, заступник кровопийцы? А ну — обыщите его! Карманы Одиго были основательно проверены. В руках маски оказалась измятая записка. Он развернул ее и прочел по складам: — «От знат-ных о-соб с пред-ло-жением… „ Эге, вот где зарыта собака! Шпион! — и он плюнул Бернару в лицо. Одиго не понимал, куда делся ростовщик и что происходит с ним самим. Его били, толкали, рвали на нем одежду. Оглянувшись назад, он с ужасом увидел, что Жаков нет, Жаки бесследно канули в ревущей толпе. Он понял, что его убивают. Огромным усилием оторвав от себя душившие его руки, Бернар крикнул: — Я — Одиго! Ведите меня к ткачу… кто слышал имя Ге Ружемона? — Стой! — поспешно заговорили в толпе. — Кажется, его знает Капитан. Подождем, может быть, ткач вырвет из него кое-что важное… И Одиго с заломленными назад руками, окровавленного, в разорванной одежде потащили по городу. Он шел, еле передвигая ноги, несчастный, как камни мостовой под ногами всех проходящих. В голове у него вертелась одна мысль: „Я хотел вернуть им надежду… „ 24 Когда он очнулся, то увидал, что лежит в подвале, где горят свечи. Крепко встряхнув, его подняли и усадили на скамью. За столом сидело трое мужчин простого обличия. Поодаль на табурете сидел ткач. „Кажется, кошмар кончился“, — подумал Бернар. — Ты находишься перед тайным судом компаньонажа — союза городских подмастерьев, — сказал один из мужчин. — Подмастерьев, а не цеховых мастеров, которые продались магистрату, — добавил другой. — Запомни это. — Не бойся и говори всю правду, — сказал третий. — Мы знаем уже о тебе многое. Одиго заметил висевшие над столом знаки трех ремесел: лопатку каменщика, кирку землекопа и нож мясника — и по этим символам понял, кто его судит. — Отвечай: как случилось, что ты, сын знатного и именитого человека, оказался среди восставших? Одиго овладел собой и ответил просто: — Я на их стороне из чувства справедливости. — Хорошо, — удовлетворенно сказал первый ремесленник. У него было красивое бородатое лицо труженика, привыкшего серьезно и добросовестно все обдумывать, прежде чем решить. — Но поставим против твоих слов и кое-что другое… Почему ты, например, уклонился от боя на рыночной площади? — Крестьяне — не солдаты, — ответил Одиго. — Они не выдержали бы мушкетного залпа, как случалось не раз. — Плохо же ты судишь о мужиках, — недовольно протянул судья-мастеровой. — Ладно, допустим и это, тебе видней… А что за переговоры вел ты с толстобрюхим мэром — старой лисой, которая норовит и нашим и вашим? — Я понял это не сразу, — возразил Одиго, стараясь говорить возможно проще. — А когда понял, то высказал ему это же самое прямо в лицо. За столом одобрительно закивали, и даже на угрюмом лице ткача появилось подобие улыбки. — Так, — строго сказал судья. — Пока все это в твою пользу. Стало быть, хочешь уверить нас, что ты этакий правдолюбец, стоишь за справедливость? Ладно. А о чем все-таки шел у тебя долгий разговор с твоим знатным папашей, а? Разве не всяк любит дерево, которое ему тень дает? Одиго коротко и ясно изложил суть своей беседы с отцом. Это произвело еще более сильное впечатление на присутствующих. Но ткач нахмурился и сказал: — Скользок он, этот сеньор, и со страху, пожалуй, заявит вам, что он больше католик, чем сам римский папа! А спросите-ка его о главном: что за записочку нашли у него в кармане? Не явный ли это знак его измены? Давно подозревал я его, скажу по совести, но не поймав, курицы не щиплют. — Да, — сурово сказал судья, — это обвинение серьезное. Сюда мне ее, записку эту!.. Ну, что скажешь? Духами ведь пахнет, а? По подсвечнику, стало быть, и свечка! И сразу все посмотрели на Бернара со злобой, готовые тут же ее излить не стесняясь. Одиго понял, что настал решительный момент. Он выпрямился по-военному. — Хорошо, — сказал он твердо. — Теперь ответь ты мне, судья: идя на тайные переговоры, берет ли шпион с собой свидетелей? — Нет, — простодушно ответил судья, подумав, — это было бы глупо. — Ну вот. А со мной были Жаки Бернье, можете их спросить. Что сделает опытный шпион с документом, который ему может повредить? — Сожжет или спрячет подальше, я так полагаю, — ответил судья. — А записку я оставил в кармане. Вон она на столе… Теперь последнее: станет ли шпион заманивать в ловушку войска короны, да так, что они потерпели сокрушительное поражение? Ведь не за это же платят ему немалые деньги, не так ли? Спросите теперь ткача, кто руководил сражением в Шамборском лесу, и он вам ответит, если память ему не изменит! Наступило глубокое молчание. Ткач потупился, и всем стало ясно, что обвинение оказалось ложью на глиняных ногах. Председатель откинулся назад и долго пристально смотрел в лицо Одиго. Наконец он широко и сердечно улыбнулся, встал и протянул ему большие руки: — Верю я тебе, брат Одиго! И не взыщи, что так получилось. Знаешь, видали мы всяких господ, плохих и хороших, но таких, чтоб за бедноту стояли, — нет, не приходилось, ни здесь, ни в других бургах! Ну, раны мы твои, кажется, зашили, не останется ли рубец у тебя на душе? То есть обиды на нас, простаков? Ткач вдруг вскочил со своего места и перебил судью громовым голосом: — Да посмотрите вы на него! — заорал он, хватая Одиго за плечи. — Хорошенько посмотрите на его руки, лицо… А голос какой, а манеры — что у твоего герцога! Разве он не аристократ, будь он трижды проклят, и разве не аристократы его отец, и дед, все до седьмого колена? А теперь взгляните на меня, ребята. Я не хуже его выглядел в детстве и юности, пока не побывал под галерной плетью в трюме, красную куртку не истрепал в клочья. На что теперь похожи мои руки, эти лапы обезьяны, эта рожа моя, старая, вся в рубцах да морщинах? А сколько мне лет, думаете вы? Сорок? Нет, столько же, сколько и ему! И я говорю вам: предаст он вас, предаст, как Иуда, предаст и тебя, каменщик Франсуа Латар, и тебя, подмастерье Бретэ, и тебя, ученик мясника Контери! Не может не предать, потому что на репейнике розы не родятся, на навоз соловьи не садятся! Все стояли в столбняке, потрясенные этой безудержной речью, в которой пробивалось какое-то новое обвинение, даже более страшное, чем прежнее, и сквозило новое чувство, более глубокое, чем просто гнев на изменника… Точно ткач призывал на нем, на Одиго, разом выместить все давние обиды, тлевшие на душе у судей, их поруганное детство и раздавленную юность. Каменщик-судья после долгого раздумья, посовещавшись с товарищами, решил так: — Суд компаньонажа беспощаден, но справедлив. Не может он казнить этого человека, ибо вина его не доказана, а заслуги велики. Точно так же не можем отпустить его, поскольку нет у нас уверенности, что неправ его обвинитель, ткач по прозванию Ге Ружемон, Капитан. Пусть пока этот сеньор побудет взаперти. А там придут Жак Босоногий со своими людьми, и рассудим дело окончательно. — Постойте, — сказал Одиго. — Не для себя я прошу свободы… Поймите, дорог каждый час! Сюда скоро могут явиться войска, и кто тогда организует оборону? — Как-нибудь без тебя обойдемся, — неласково сказал каменщик. Все вышли, не глядя на Одиго. И дверь закрылась на все запоры. * * * Всю ночь до самого рассвета, не смыкая глаз, просидела Эсперанса у костра в ожидании. Наконец она поняла, что Одиго и ее братья где-то попали в беду. Она не стала тратить сил на слезы и сетования; — нет, не из того теста была вылеплена Эсперанса. Спокойно, не теряя ни секунды, зарядила она свой мушкет и решительно приказала Бесшумным следовать за собой. Эсперанса слышала, как Бернар назвал улицу Мулинье. Отряд Бесшумных под ее руководством осмотрел все дома на этой маленькой аристократической улочке и ничего, конечно, не нашел. Много домов стояли пустыми и заколоченными: буржуа и аристократы бежали из города в свои загородные мызы и виллы. Тогда Эсперанса со своим отрядом отправилась к городским воротам, чтобы встретить отца. Но путь к ним преградила застава муниципальной гвардии. Буржуа сделали, наконец, свой выбор: они поспешно вооружались и запирали улицы заставами и баррикадами. И ей ничего не оставалось, как вернуться на рынок. Там она и нашла Жака Бернье, как ни в чем не бывало отдыхающим у костра после перенесенных трудов. Его окружали командиры. Они рассказывали своим землякам и рыночному люду, как поломали оливки и сожгли виноградники тех буржуа, что осмелились стрелять в безоружный народ. Тут же, у костра, сидел и ткач. — Отец, — сказала Эсперанса, — мне кажется, случилось несчастье с моими братьями и их командиром, сеньором Одиго. Вот уже прошло двенадцать часов, как направились они на улицу Мулинье. Но их там нет, я сама в этом убедилась. Жак на это ничего не сказал, только вопросительно посмотрел на ткача. Тот промолчал, нахмурился и сделал вид, что занят чисткой своей куртки. В это время в конце рынка показались два всадника; нахлестывая усталых лошадей, они что-то кричали издали. — А вот и наши Жаки, — невозмутимо сказал Бернье. Братья соскочили с коней и, подталкивая друг друга локтями, рассказали все, как было. Когда они дошли до описания того, как толпа разлучила их с сеньором, отец поднялся и расстегнул свой широкий кожаный ремень. — Так и знал я, — спокойно молвил он, неторопливо взмахнув поясом, — что вы, ротозеи и болтуны, позабыли, зачем вас послали! И он преизрядно вытянул каждого сына несколько раз по спине и пониже, что братья приняли как должное. Они и сами чувствовали свою вину и все утро рыскали, расспрашивая встречных и поперечных, где Одиго. Пока творилась справедливая экзекуция, Эсперанса все пристальней всматривалась в лицо ткача. Все более и более подозрительными казались ей его упорное молчание, взгляды исподлобья и неловкие движения. Наконец она прямо спросила его, глядя в глаза: — А не знаешь ли ты, брат Клод, куда мог скрыться сеньор Одиго? Ткач и на это не ответил, только еще усердней занялся своей курткой, и Эсперанса все поняла. Не колеблясь ни секунды, двадцатидвухлетняя девушка бросилась на сидевшего мужчину, ударом в грудь повергла его на землю и наступила на него ногой. — Сейчас заговоришь ты у меня, — сказал она с непоколебимой решимостью и вытащила из-за пояса нож. — Спокойней, девка, — хладнокровно сказал старый Бернье. — Отпусти его, он и так скажет. В самом деле, кум, не кажется ли тебе, что больно ты много себе позволяешь? — А если я отвечу, — сказал ткач поднимаясь, — что подозрения мои оправдались и он задержан нами как изменник? — Вот именно — изменник! — усмехнулся Жак. — Ох, и умен ты, брат мой ткач! По догадливости и смекалке, вижу я, нисколько не уступаешь ты вон той козе, что щиплет траву у столба… — и Жак полез к себе за пазуху. — Где ж это видано, чтоб за голову шпиона люди, пославшие его, назначали такую награду? И он протянул ткачу измятый лист, где черным по белому было напечатано: „Именем короля. Десять тысяч ливров тому, кто обнаружит, схватит и доставит живым или мертвым государственного преступника по имени БЕРНАР ОДИГО. Особые приметы: рост высокий, волосы светлые…“ И так далее. Ткач жадно схватил лист и прочитал весь текст с начала до конца. Видя, как меняется его лицо, как на нем проступает краска стыда и сожаления, Эсперанса не выдержала: — Где находится сеньор? — крикнула она в бешенстве и горе, тряся его за плечи. — Учти, ты ответишь за каждый волос, упавший с его головы! — Я сам и освобожу его, — пробормотал ткач. Он кликнул своих подмастерьев, Жак поднял своих людей, и все направились следом за ткачом. Однако центральная улица за баррикадой, ведущая из рынка, в конце своем оказалась уже перекрытой рогатками, из-за которых им приказали под угрозой смерти повернуть вспять. Они кинулись в другую улицу — выход был заперт и там. Третья шла к морю. — Вот до чего довел ты дело, ткач! — свирепо взглянул на него Жак. — Заперты без командира, как мыши в мышеловке! Что ж? Теперь сам командуй и распоряжайся, ты на это, кажется, мастер! — А Одиго? — с отчаянием повторяла Эсперанса, тряся за рукава то одного, то другого. — Что станет с Одиго? Но никто ей не ответил. Теперь на все лица уже легла тень обреченности, ожидания близкой и неотвратимой судьбы… — Трусы вы все! — в исступлении закричала девушка. — Сеньор Одиго сделал для вас все, что может сделать человек, — вы же отплатили ему тюрьмой и бросили в ней подыхать, как собаку! — Сдается мне, дочь моя дело говорит, — медленно сказал старый Жак. — Скоро из всех вас вытряхнут потроха и повесят сушиться на городских воротах. Так-таки и подыхать с мыслью, что заплатил злом за добро? Иди-ка ты, дочка, выпусти его да и сама удирай с ним во все лопатки. Жарко тут станет, ей-богу, и не до вас! — Иди, — сказал и ткач. — Где мышь не проскочит, там женщина пройдет. Вот ключ от подвала дома виноторговца на улице Зари. Он там. — А что это? — сказал Жак, прислушиваясь. — Никак барабаны? Да, это были барабаны. Отдаленный их грохот походил на раскаты грома. Шум, напоминавший ливень, сопровождал эти глухие звуки. Жак опустился на одно колено и приник ухом к земле. Слух его различил множество непрерывных дробных ударов, похожих на то, как если бы где-то гудели и бились пчелы или работала вдалеке водяная мельница. — Да, — сказал Жак, поднимаясь с колен. — Об этом мне говорили и мужики за городом. Идет конница. Она уже в городе. * * * „…восстали, неся во все стороны огонь и железо. Между приходами существует настоящий заговор: не терпеть налоговых чиновников и их бюро. Кто-то подстрекал чернь и крестьян, которых именуют Невидимыми, или Бесшумными. Сами они называют себя Отчаявшимися и говорят, что не боятся умереть за общее благо. Муниципальная гвардия напугана, мятежники воодушевлены, ждем войска. Я отдал было приказание учредить податной совет элю, но что за этим воспоследовало, вы знаете из моего предыдущего письма, так что некоторое время я вынужден был наблюдать за событиями, скрестив руки. Мало того, что город восстал, — соседние бурги что ни день выказывают дурное расположение, в приходах полускрытые очаги сопротивления, умы мелкого люда полны жара, и вы согласитесь, что нет причин давать повод новым беспорядкам, не потушив прежних. Следует совершенно утомить этот край и изморить его постоем. У короля для этого достаточно длинные руки. Мятежи подобные дождю, который просачивается через крышу; если им пренебречь, хозяин будет изгнан из дома. Надо учесть и то, что от каждого восстания идут волны через многие годы. Что же касается Одиго, то, обещав за его голову десять тысяч ливров… „ — Граф остановился и задумался, поглаживая подбородок краем пера. — „… вы поступили разумно. Но следует пойти еще дальше — назначить еще более высокую награду, для какой цели перевести в мое распоряжение дополнительные ассигнования. Это необходимый расход. В дальнейшем же король не потеряет даже стоимости того платка, которым он пользуется на охоте“. Он опять задержал бег пера. Подумал, обмакнул его в чернильницу и продолжал: „Слагаю к ногам короля свои упования: пусть мои скромные заслуги в глазах его величества окажутся более существенными, нежели то случайное и сожаления достойное обстоятельство, что упомянутый Одиго — мой сын. Итак, с часу на час жду прибытия войск Молю господа хранить вас в добром здоровье. Ваш покорный слуга Огюстен-Клод-Люсьен де Шамбор, граф де Лябр“. Он надписал сверху: „В Старом Городе апреля десятого дня 16.. года“. Потом вложил письмо в конверт и написал адрес: „Губернатору Гаскони. Его светлости герцогу де… „ Закрыл конверт и дернул за шнур. Вошел секретарь. — Что сейчас делает сеньор Норманн? — Спит, господин генеральный наместник. — Как, он спит? В такое время? — Да, ваше сиятельство. Прямо в кухне, у самого очага. Он сказал, что так ему теплей и удобней. По приезде сеньор Норманн изъявил желание прослушать мессу и проповедь Жана де Фетт. Но вернулся он в таком состоянии… — Где же он был? — Сказал, что заблудился, ваше сиятельство. При этом он ругался, как носильщик, и от него разило вином на целое лье. Граф сожалеюще покачал головой. — Позовите его сюда. Спустя десять минут раздались тяжелые шаги и звон шпор. В гостиную вошел Рене, хмурый, но совершенно трезвый и подтянутый. Граф пристально смотрел на него. На обширном лице Рене не было ни малейших следов сна или похмелья. — Что ты мне скажешь о настроении местного дворянства, Рене? — Они явно предпочли бы охоту на кабанов. — Ты объяснил, что охота будет другая? — Я сказал, что им не отвертеться и пусть хорошенько почистят свои ржавые доспехи. — Кого тебе удалось призвать? — Притащился старик Оливье со своими прихлебателями. Затем Говэн де Пажес, де ля Маргри, д'Арпажон, де Броссак, д'Эмери, д'Ато, де Коаслен, Жаннен де Кастиль, де Канизи, де Рюбенар и дю Мениль Гарнье… да, все эти местные кобчики. Жрали, пили, как тамплиеры… — Ну и память! Это приблизительно триста копий, да? — Триста прожорливых ртов, мой сеньор. Так будет точнее. — Ну, ты сумеешь превратить их в солдат. — Легче сотворить солдат из толпы мужичья. Ваш сын мне это доказал. — А, ты все не можешь забыть… Что ж, он и в самом деле не без способностей. Его голова ведь оценена в десять тысяч экю. Как отец, я нахожу, что он стоит дороже, и написал это губернатору. Но как мы, однако, с ним поступим? Рене молчал. — Твой воспитанник, Рене! — Ну, конечно! Сейчас вы опять начнете меня упрекать. А если я отвечу, что и в отборном стаде родятся овцы с пятью ногами? Клинок против клинка, и к дьяволу побежденных! — пароль этого мира. И вдруг — как это вам нравится? — дворянин из хорошей фамилии заявляет: „Стою за мужичье!“ Куда его зачислить: в святые? в дураки? — Ты, кажется, тоже видел его. Какая же все-таки у него задняя мысль? Рене недовольно пожал широкими плечами. — Да нет у него никаких задних мыслей! — грубо сказал он. — Это у вас их столько, что не разберешь, где задняя, где передняя. Мальчик чист, как ключевая вода, и тверд, как копыто. Надеюсь, это мне не поставят в вину? Но в дерзости и сумасбродстве он не уступит пажу из королевского дома. — Что ты сделаешь с ним, когда он попадет в твои руки? Рене стал сердито дышать. — У вас, я нахожу, премиленькая манера сваливать на Рене все трудное, а себе оставлять все хороше