— Он у старшего брата, — возразила она.
— Все равно, мне жаль расстаться с топориком: это память об Америке.
Антуанетта пожала плечами и повела Одиго к брату. Она предвидела, что произойдет, если тот окажет сопротивление, и поклялась в душе, что бы ни случилось, бежать к сыну. У двери она постучалась — никто не ответил. Тогда Одиго сам постучал в дверь рукояткой пистолета. Послышалось шлепанье туфель, и дверь открыли. Старший Оливье был в камзоле, накинутом на нижнюю сорочку, и спросонья ничего не разобрал.
— Встаньте к стене, вы, главный в семье негодяев, — сказал Одиго. — Протрите глаза и стойте смирно. Так. Если вы откроете рот, крик будет последнее, что от вас останется. Где мой томагавк?
Здоровенный бородатый мужчина, теснимый к стене дулом ружья, стыдливо запахивал камзол.
— Тома… гавк? Ка… кой?
— Ну, этот красивый топорик, — нетерпеливо пояснила его сестра. — Где он? Поскорей отдай сеньору, это его собственность. Ради бога, Якоб, приди же в себя!
Однако Якоб на это оказался неспособен. Тогда она сама приблизила свечу к столу и нашла на нем то, что требовали. Одиго заткнул оружие за пояс, ворча:
— Нехорошо брать чужие вещи без спроса. Так не делают даже минги, а они не отличаются тонким воспитанием.
Внезапно он дунул на свечу, толкнул сестру на брата и, оставив эту пару в темноте, выбежал из комнаты. Старые половицы стонали под его ногами, а сверху неслись женские вопли и хриплый мужской рев. В доме все пришло в движение; когда Бернар пробегал по террасе, кто-то со свечой, бежавший ему навстречу, споткнулся о тело егеря и упал ему под ноги. Одиго беспрепятственно достиг наружной стены. Тут он услышал, что в конюшне уже спускают гончих псов.
— Ну и вкусы у этих Оливье: ночью — на охоту! — заметил он философски и повернул к каналу. Лодки не было, и Одиго не оставалось ничего иного, как опять пуститься вплавь, чтобы сбить со следа собак.
Противоположный берег был темен, болотист и пуст. Увязая в грязи, отклоняя ветки прибрежного кустарника, он слышал заливистый гон своры во всех направлениях и видел блуждающие на том берегу огоньки.
— Боюсь, что Якоб так и не оправился от потрясения, — рассуждал он вслух по привычке одиночества. — Не сходить ли за доктором?.. Да, Франция — это не леса Невады! — Потом он дал волю своей злобе: — Убийцы-белоручки, и воздух-то в замке испорчен вашим присутствием. Ну, погодите, грызуны: придет и на вас божий суд!
Одиго чувствовал смертную усталость, боль во всех членах, он был мокр с головы до ног и безгранично одинок. Он брел, сам не зная куда, по заболоченному лугу, и ноги его в истрепанных мокасинах по колена уходили в жидкую грязь. Собачий лай слышался то справа, то слева, огни блуждали уже по всему горизонту. Как опытный зверолов, он понимал, что собаки вряд ли возьмут его след. Но здешние держатели и испольщики не смогут, под страхом жестокой кары, укрыть его у себя.
Скоро он начал засыпать на ходу и очнулся, ударившись о стену какого-то строения. Туман скрывал все очертания, но можно было догадаться, что это рига.
«Куда я забрел?» — подумал он и огляделся. За ригой тянулась невысокая каменная ограда и другие строения. Бернар вошел в ригу и опустился на пол.
Туман распался, и причудливые его лохмотья при лунном свете куда-то медленно сползали ниже и ниже. Одиго вышел из риги и осмотрелся. Далеко на востоке, там, где небо начало светать, вздымалась громада холма и зданий на его вершине — это был замок. Он разглядел ряды деревьев, идущих в сторону замка, и узнал дубовую аллею. Теперь место, где он находился, показалось ему знакомым. «Да это ферма Жака Бернье!» — догадался он.
Едва эта мысль пришла ему в голову, как послышался скрип колодезного ворота. Он отошел в тень риги. По тропинке, слегка сгибаясь под тяжестью ведра, шла девушка. Она направлялась в сарай, где стояла лошадь, и неминуемо должна была пройти мимо.
«Что я прячусь, как вор?» — подумал Одиго и вышел из тени. Девушка поравнялась с ним — и увидела чужого.
— Ради бога, ни звука! — сказал Бернар. — Я — Одиго, и меня ищут с собаками.
Она не вскрикнула, не бросилась бежать — она застыла на месте, подняв руку, словно защищаясь от удара. Потом ступила на шаг ближе и быстро спросила:
— Как называется башня около замка? Отвечайте не задумываясь!
— Черная башня.
— Как зовут замковую прачку?
— Марго. Это жена Рене Норманна. Но их я не видел в замке.
Девушка легко вздохнула.
— Теперь я убедилась, что вы Одиго, — сказала она. — О сеньор мой, где вы скитались так долго и за что вас так преследуют? Рене на севере, ваш отец послал его проверять гарнизоны. А Марго теперь живет в своем домике вон там, за каналом… Идите за мной.
— Как зовут тебя, прекрасная девица? Кого мне благодарить?
При лунном свете он разглядел, что она стройна и красивого сложения, но сердце его сжалось, когда свет упал на ее лицо.
— Неужели это ты? — сказал он. — Ты, маленькая…
— Да, — сказала Эсперанса. — Что делать, сеньор. В деревне все болели оспой.
Он взял ее жесткие сильные руки и прижал их к губам.
Поспешно отняв руки, она провела его между ригой и конюшней в какой-то закуток, приставила лестницу к стене и сказала:
— Лезьте наверх.
Через полчаса Одиго услышал скрип ступеней и кряхтенье. Кто-то взбирался к нему по внутреннему лазу. Открылся люк, и показалась седая голова. Одиго подал руку, и вылез Жак Бернье. Он долго молчал, сипел и хрипел.
— Ищут сеньора, — сказал он наконец. — Большой шум. Конные и туда и сюда… Зачем, не говорят. Да и так все знают.
— Ты не выдашь меня, Жак?
Старик молчал.
— Скоро светает, — заворчал он. — Вся округа поднята на ноги. Бедному человеку одни неприятности. И так налоги, налоги без конца. Разоренье! В четверг откупщики, к примеру, взяли кровать. А что такое дом без кровати? Кровать — душа французского дома. На ней рождаемся, спим, умираем. Взяли и вынесли душу из дома.
— Так больше не будет, — заверил его Бернар. — Помоги выгнать из замка кровопийц. Подними деревню, достань оружие, у тебя, я знаю, много всего в лесу…
Бернье захихикал.
— А потом придет старый Одиго с солдатами. Сыну ничего, простит, а мужиков на виселицу. В замке жена сеньора, сын… Нет, не пойдет!
— Жак, — сказал Одиго, взяв его костлявую руку, — укажи мне, где прячется Жак Босоногий. Я пойду к нему и стану его солдатом!
Жак молчал, глядя в сторону.
— Слушай, — сказал Одиго. — Я был в городе, встретил Клода, ткача. Он что-то велел передать тебе насчет весла, красной куртки и плетей, а также о том, что ждет вестей от дядюшки.
Бернье тогда обратил к нему свое лицо — морщинистое, как высохшая земля, с хитрыми бесцветными глазками.
— Зачем сыну такого важного человека лезть в эти дела? — спросил он вкрадчиво. — Приди к отцу, он даст денег, все устроит. Потом — жена-красавица, детки…
Настал черед задуматься Одиго. Не мог же он сказать: «Старина, я тебя понимаю. Испокон веку заведено: пчелы собирают мед, трутни его едят. И если трутень однажды захочет пчелам помочь, те ему не поверят».
Но этого он не высказал вслух. А произнес следующее:
— Я поднимаю меч не за себя. Я поднимаю его за всех, лишенных надежды. Помоги мне, Жак. Ты стар. Ты знаешь всех вожаков черни в округе. Где Босоногий, именем которого много лет назад в городе воздвигали баррикады? Укажи мне, как его найти!
Старик бесстрастно все выслушал до конца. Долго молчал. Потом почесал спину и сказал:
— Слишком много слов, а? Пойти посмотреть лошадку. Лошадка-то старая уже, плохо ест.
И преспокойно направился в чердачный лаз.
10
Каждый вечер, спустившись вниз, Одиго говорил:
— Когда же, Жак? Мне надоело даром есть твой хлеб.
Но старый Бернье все отмалчивался, и волей-неволей Одиго стал членом большой крестьянской семьи, тайным участником ее жизни. Теперь он знал всех сыновей Жака, странной прихотью судьбы названных по святцам Жераром, Жозефом и Жюлем; все они стояли в ряд на коленях вместе с отцом и сестрой, набожно склонив кудлатые головы, и повторяли за отцом слова молитвы. Это были безмолвные, скромные парни, они смотрели отцу в рот и ловили каждое его слово. Иногда двое старших ссорились и тогда уходили на ригу без шума убеждать друг друга тяжелыми кулаками. Бернье не терпел в доме ссор и беспорядка.
Утром после молитвы отец говорил:
— В поле!
И тыкал пальцем в Жерара, Жюля или Жозефа. Потом приказывал:
— На виноградник!
И таким же жестом назначал на все другие работы. Иногда его заскорузлый палец, помедлив, останавливался на ком-нибудь из сыновей с таким указанием:
— В лес!
Назначенный браконьерствовать ухмылялся от удовольствия. Несмотря на строжайшие господские законы, в котле над очагом варились то кролик, то козлятина, в подклети лежали и дротики, и рогатины, и сети, и капканы. Все это запрещалось, да и вся мужицкая жизнь была под запретом, поэтому все делалось втайне, крадучись и без единого лишнего слова.
Одиго пользовался безмолвным почетом. Когда он изредка спускался со своего чердака, все вставали и кланялись. Ему отдавали лучшие куски. Но никто с ним первый не заговаривал и ни о чем не спрашивал. От нечего делать он починил свою одежду, а потом выпросил у старика кусок козлиной кожи: его мокасины износились. Когда он надел новые, старик заметил:
— Ловко!
Поняв это как одобрение, Бернар тут же выкроил и сшил пару по ноге Жака Бернье; тот немедля скинул башмаки, надел обновку и прошелся перед всеми гордый, как король. Сыновья смотрели с завистью.
— Запаси мне этой кожи побольше, — велел Бернар.
Старик подумал, кивнул и назначил Эсперансу к нему подмастерьем.
Теперь, завершив все дела по дому, Эсперанса поднималась на чердак, усаживалась поодаль и молча работала. Прежде слышно было только, как она напевает, носясь по усадьбе так, что черные косы мелькали то там, то тут. Ныне этот вихрь в синем корсаже и переднике был, так сказать, прикреплен к месту, и Одиго мог рассмотреть смуглое, чуть тронутое оспой лицо дочери Бернье, которую знал ребенком. Лицо это было настолько строгим и замкнутым, что не всем открывалась его неулыбчивая красота: так изображение на стеклах витража кажется темной смесью красок, пока его не высветлит утренний луч. Рисунок ее профиля, казалось, сделанный одним смелым и четким штрихом, отражал стремительность и простоту души, глаза были постоянно опущены. Когда же она взглядывала исподлобья, быстрый энергичный блеск их поражал, как вспышка выстрела ночью. Говорила же она только «да, сеньор» и «нет, сеньор» и смотрела только на то, на что ей указывали, отнюдь не на самого сеньора.
Временами ее покойное и серьезное лицо вдруг беспричинно заливала краска. При своей смуглоте так густо, так мучительно краснела она, что видно было, каких усилий стоило ей усидеть и не выбежать от стыда. Бернар получил удовольствие, сработав для нее туфли; он украсил их вышивкой по-индейски и положил на ее место. Она увидела — и покраснела до ушей, потом закрыла лицо руками и заплакала. Уже много позднее ему объяснили, что по деревенским обычаям подарки делают только женихи. Но женихов она решительно отваживала.
Покончив с обувью, Одиго взялся за луки. Он велел Бернье нарезать их из тисового дерева и заготовил впрок тетивы из кожи по индейскому способу. Постепенно чердак превратился в склад оружия и обуви. Когда Бернье смотрел на это богатство, в его глазах горел огонек. Гладя корявыми пальцами луки, он сказал:
— Это хорошо. Но кирасы-то делают из стали!
Бернар рассказал ему о битвах при Креси и Пуатье, о том, как английские мужики-лучники своими длинными стрелами обратили в бегство закованных в сталь французских дворян. Жак внимательно слушал, кивая головой, но не выражал никаких чувств. Однако заказал местному кузнецу наконечники для стрел и копий. Очевидно, деревня понемногу вооружалась, и Одиго радовался этому.
Он учился понимать душу французского крестьянина. Скрытная, лукавая, она раскрывалась с трудом, но Одиго все же разглядел сквозь облегающую ее кору крепкие понятия о справедливости. Иногда ему казалось, что он среди индейцев. Та же замкнутость, недоверчивость, примитивная хитрость, те же суеверия, то же преклонение перед высшим авторитетом…
Все четверо Жаков, как их называли в деревне, верили в порчу, в сглаз, в наговор, в ведьм, в дурные приметы. Нельзя было, например, перешагнуть через веник: он, как и кровать, считался душой дома. Больше всего верили они в различных святых и во всякие чудеса, как вся крестьянская Франция: в то, например, что посох святого Христофора сам собой зазеленел, что святой Лукиан полмили пронес свою голову в руках, что голова и тело святого Квентина, порознь брошенные в Сомму с разных берегов, через полвека нашли друг друга и срослись… да мало ли во что верили эти взрослые дети!
Днем Жаки осыпали проклятиями егерей, сборщиков налогов, все местные власти — вечером те же Жаки, благоговейно выстроясь на молитву, хором заклинали:
— Боже, храни короля!
Ненависть клокотала в Бернаре. Он задыхался на своем чердаке. По деревне носились зловещие слухи о постое королевских солдат, о ненавистной габели… Бернье на все подходы Одиго отвечал, пряча глаза под брови:
— Не время. Не пойдет.
Все кончилось сразу одним августовским днем. Жатва была в разгаре Бернар на своем чердаке услышал крики: