-- Будет же что-нибудь выдвинуто в противовес этой неорганизованной тьме, этому мраку и буре. Неужели же кровь и смерть? Неужели такое же убийство, как и у них? Генералы будут вешать, расстреливать, грабить коммунистов!.. Коммунисты будут восставать и расстреливать генералов, и колокола будут звонить все меньше и меньше, буфера вагонов занесет снег... Дава-Дорчжи?!
Сырые дрова горели плохо. Женщина забилась в ящик, глаза, -ресницы их были бледновато-синими, -- бледные от снега глаза она плотно прикрыла, куда-то во внутрь. Профессор дал ей одеяло: гыген отвернулся. От холода или от чего другого, ушли из теплушки, отстали еще четыре монгола, остался один Шурха.
Дава-Дорчжи и профессор Сафонов стоят подле дверей. Синяя тяжелая ночь. Через сугробы, за соснами, в холмах -- искры.
-- Волки, профессор!
Виталий Витальевич думает о дровах. Но у всех заборов часовые. Их кормят исправно, и они не разучились еще откидывать затворы. Крестьянам не нужна вшивая и грязная солдатская одежда, они гонят: "зараза". Греться только разрешают в хлевах, но кто их будет караулить: они могут выпить молоко или отрубить у живой скотины ногу, -- в хлева пускают редко.
Дава-Дорчжи берет зазубренный, соскальзывающий с рукоятки топор и рубит сверху там, где написано суриком "осторожно".
Выходит из рогож, из стружек желтое, раскосое лицо и отпотело благостно улыбается вечной улыбкой на вечно теплый огонь.
Профессор снимает сапоги и, выжимая портянки, говорит:
-- Я решил, Дава-Дорчжи. В противовес безглазой дикой тьме, мы выпустим омытое европейской пытливостью, благословенное, настойчивое шествие вперед... Я пока не знаю, куда... но хотя бы провести Будду через водопад... мор и голод... Мне неизвестно, какие у вас мотивы для движения вперед, у меня есть они: культура и цивилизация, мысль вечная и пьяная всегда своей волей... я с вами!..
Дава-Дорчжи пальцем указывает женщине: возвратить профессору одеяло, теперь тепло. Подвигая чайник на более раскаленное место покрышки, он отвечает:
-- Я так и думал, Виталий Витальевич!
Неделю они топят печь досками, которыми забит Будда. Через семь дней видны его ноги...
Глава V.
Металл, распространяющий и благоухающий спокойствием.
Конфуций над рекой говорил: уходящее, -- оно подобно этому, ведь не перестает ни днем, ни ночью.
(Лунь-Юй IX, 16.)
Колокол толст, -- непременно не звонок:
Ухо заложено, -- непременно глухо.
(Юань-Мэй.)
События, описанные в настоящей главе, должны бы начинаться так: в тьме, холоде и ветре теплушка несется вперед. Гыген, злобно махая топором, рубит ящик. Топор (писал уже) зазубренный: летят пахучие лохматые щепы. Низенький, плечами немного скошенными, серо-бороденький человек, намеренно кротко улыбаясь, подкидывает щепы в печь. Женщина и Шурха боязливы: их пугает золотистое тело обнаженного Будды. И вышедший из сосновых досок, улыбкой лотоса приветствует снега и ветры.
Уходит из вагона Шурха. Гыген отворачивается, когда монгол сбирает свои тряпки.
-- Теперь вас некому караулить, профессор.
-- Я сам караулю себя.
-- В последнее время мне часто приходится опускать или отвращать свое лицо, профессор. Это самая страшная из моих войн. Сможете ли вы себя укараулить? Их тянет звезда и еще не знаю, что...
Будда сидит: его поставили так, когда вынимали снизу доски. Видны веероподобные украшения у его висков. Не потому ли Дава-Дорчжи щупает его руку?
-- Значит, действительно, профессор, тяжело, если решился уйти Шурха... какие-то духи здесь помимо голода и мороза. Он был верней меня...
-- Вы хотите сообщить, Дава-Дорчжи...
-- Что мне сообщать! У него какие стада. Никаких... все же он был самый верный из всех... вернее меня.
Дава-Дорчжи гладит руку Будды. Конечно, тело Будды светлее тела гыгена (оттого сквозь узкие тигровые глаза его -улыбка?).
Тогда как глава начинается не этим, а вот чем:
Виталий Витальевич вдруг ощущает в локтях внутреннюю легкую испарину, словно кости, опустошенные, наполняются водой, теплой, как парное молоко. Либо вкус парного молока приходит вперед того ощущения. Он смутно помнит. В жилы еще куда-то (совсем трудно уловить) испарина взметывается острой, пронизывающей ломотой и желудок вдруг крутит и трясет тело. Он совершенно уверен, что Дава-Дорчжи, находящийся сейчас за спиной Будды, ест там вместе с женщиной хлеб и масло. Пищу ему принес сбежавший монгол Шурха, как выкуп за свой уход. Он, Дава-Дорчжи, жаден и даже не прожевывает кусков, в то время, как Виталий Витальевич с весны этого года учится возможно медленнее жевать пищу. (Зубы нужно сжимать плотнее -- вкус пищи тогда долго держится в небе и деснах.)
Зато Дава-Дорчжи обещает в Монголии обильно кормить Виталия Витальевича: бараньим мясом, парным молоком и мягким весенним хлебом. Виталий Витальевич поспешно идет вдоль Будды (действительно желтый металл очень тепел). Дава-Дорчжи успел спрятать, он действительно скребет ножом стену вагона. Он хитрый.
Профессор притворяется непонимающим. Он разводит руки, и ему трудно их свести обратно: он опускает их вдоль тела. Необычайно длинны у человека руки.
-- Вы не думаете сегодня искать пищи, Дава-Дорчжи?
-- Да, да... я иду!
Он сыт, -- куда ему торопиться? Но в угоду профессору он спешит, даже не повязывает вокруг шеи полотенца. Ясно -- в чем профессору сомневаться -- он понюхал полотенце, оно пахло теплым ржаным хлебом. Профессор ухмыляется и грозит женщине пальцем.
-- Обманщики, обманщики!.. Старика обманывать... Голодного старика!..
Женщина тоже хитро ухмыляется и проводит ладонью по губам: они у ней кровяные и плотные. Когда человек питается хорошо, разве будут бледные губы? Она, повидимому, хвастается. А еще Дава-Дорчжи жалуется на отсутствие пищи!
Следовательно Виталию Витальевичу нужно самому спасать себя. Придерживая рукой борт шинели (пальто он давно променял на шинель. Пальто сейчас все закапывают: Россия вся ходит в шинелях, -- она мчится и воюет), он торопливо бредет между Буддой, железной печкой и ворохами мокрой соломы. Женщина сидит у подножья бурхана, глаза у ней закрыты и лунообразно ее лицо.