"В былое время, если б он захотел есть... он бы купил". Он часто с Дава-Дорчжи, что можно было купить раньше.
И все-таки Дава-Дорчжи его обманывает.
Ему жалко самого себя и он плачет. Он голоден, бос и одинок.
Здесь он возвращается к Будде. Он полагает, что думал давно о поступке, который он сейчас совершит. Началось еще в особняке графов Строгановых, когда в первый раз увидел Будду. Или нет, когда Дава-Дорчжи мыл его посуду и рассказывал легенду. "Дава-Дорчжи глуп и за пищу распускает своих людей, он сыт и не может подумать о статуе".
Подпрыгивая, срываясь, для чего вставая на одну ногу, он скачет вокруг Будды. Ногти у него скользят и срываются -- они до противного мягки. А золотая проволока плотно вправлена в твердую медь и нет у ней конца, за который ухватиться и потянуть. Он запирает дверь на болт, как ночью, и запаляет коптящий, сильно пахнущий керосином светец. Он внизу, ножом гыгена расковыривает конец проволоки и тянет. Проволока в углублениях скреплена крошечными медными гвоздиками, он режет их, золото осыпается мелкой пылью.
Ладони его мокры, проволока вырывается: он обматывает руку полотенцем гыгена. Про женщину он забыл, -- она вдруг визжит в углу. Он оборачивается, видит непомерно большой рот и на острых коленях грязный кусок цветистого платья. Он грозит ей ножом. Рукой, завернутой в полотенце, трогает ее губы и отскакивает снова к Будде. Рот ее под полотенцем, такой же неуловимый, как проволока. Она смолкает -- за свою жизнь она научилась понимать приказания.
Меньше кулака получается плохо свернутый клубок проволоки. Он в углу топором откалывает доску обшивки, всовывает туда проволоку и вновь забивает гвозди. Ножом соскребает с полу искорки золота, их совсем мало, можно пересчитать, он сыплет их в карман брюк.
Женщина скажет о случившемся Дорчжи и, продавая проволоку, гыген не будет уже скрывать от Виталия Витальевича пищу и молоко.
Между пальцев сильно болит оттянутая проволокой кожа. Зачем же он трудился? И Дава-Дорчжи может сделать то же самое, к тому же он моложе и опытнее во всяких работах. Напрасно.
Но Виталию Витальевичу приятно чувствовать себя утомленным. Притом, по понятию язычника, он свершил святотатство, едва ли Дава-Дорчжи решился бы сделать такое...
...Дава-Дорчжи возвращается поздно: поезд стоит на раз'езде и деревня далеко в степи. Он приносит полкалача и доску, сорванную с забора. И с радостью Виталий Витальевич думает, что другую половину калача гыген с'ел дорогой. Половина делится на трое. Женщина молча наливает чай.
Сердце у Виталия Витальевича бьется неспокойно, и он ждет, как гыген откинет раскалываемую доску и вскрикнет. Но женщина молчит. Опять в костях плавающая испарина и кислый запах под мышками. Он с'едает свою часть калача.
-- Чай пустой пить будете? -- говорит Дава-Дорчжи.
Профессор виновато гладит кистью руки колено:
-- Мне сильно хочется есть.
-- Дело ваше.
Гыген роняет на пол оторвавшуюся от гимнастерки пуговицу. Он берет лучину. Смолистая щепа загорается сразу, чтоб продолжить ее горение, он подымает ее выше, над головой. Ищет на полу пуговицу. Смола капает ему на рукав, он выпрямляется.
В Будде горят сотни лучин, брови у него мягкие и круглые.
Дава-Дорчжи вдруг вскрикивает:
-- А-а-а...
Он сует другую лучину в печь и, треща искрами, подбегает к статуе. Хватает пальцами лицо Будды. Надергивает шапку и вместе с горящими лучинами выпрыгивает из вагона.
-- Ага! -- несется из пухлых, синих и розовых снегов.
...Вечер вязнет на твердых ветках берез. Темносиние березы, и в них черным звоном звонит колокол проходившему поезду...
Виталий Витальевич ждет. Он застегнулся, повязал туго шею. Он готов к допросам и аресту. Всегда устраивается не так, как думаешь. Если Дава-Дорчжи нашел нужным доносить на него, как на вора, то стоит ли умалчивать об его офицерском звании? Если расстреляют, то пусть расстреливают обоих.
Внезапно Виталий Витальевич ощущает благодарность к женщине Цин-Чжун-Чан -- она смолчала и скажет о проволоке при допросе. Он берет ее вялую руку и жмет. Она улыбается: у ней совсем молодое лицо и тоненькие круглые брови. Она слегка коротенькими мягкими пальцами касается его лба и говорит:
-- Ляр-ин!..
"Это, наверное, значит люблю или что-нибудь в этом роде", -думает профессор.
Он ждет когда сильно заскрипит снег: люди, ловящие других, ходят тяжело и быстро. Сильно ноют плечи и зябнут руки. "Так он и не выменял варежек".
Долго спустя, Дава-Дорчжи приводит трех мужиков. Один из них рыжебородый, в овчинном бешмете со сборками, тычет пальцем на статую и говорит другому:
-- Этот?
У спрашиваемого детское розовое лицо и совсем мужской хриплый голос:
-- Много работы, дяденька...
Они ходят вокруг Будды, стучат пальцами и хвалят хорошую медь. Дава-Дорчжи проводит рукой по лицу Будды, по складкам его одежды и внезапно отскакивает. Губы у него скрючены, он брыжжет слюной в уши профессора, толкает его кулаками в печень:
-- Ободрали, сволочи, всю проволоку дочиста... теперь я понимаю, почему они ушли от меня!..
-- Кто?
-- Солдаты... кто!.. они постоянно выпроваживали меня из вагона, а сами ящик разбили и проволоку выдрали... Вы-то, вы-то чего смотрели?..
-- Мне! Мне! Мне?
-- Вам! Вам!.. вы же сопровождаете, вы тоже ответите, здесь на триста рублей золотом!.. Я-то подумал, почему так ящик легко раскололся?.. Попадись теперь они мне, я...
Он замахнулся кулаком и, обернувшись к крестьянам, крикнул:
-- Беретесь, что ли?
Рыжебородый мужик снял шапку. Лысина у него была тоже рыжая и широкий веселый нос в веснушках. Профессор улыбнулся ему. Мужик посмотрел на него и, улыбнувшись, протянул руку:
-- Здравствуйте, давно в дороге-то?
Дава-Дорчжи перервал нетерпеливо:
-- Ну, беретесь?!
Мужики осторожно переглянулись, и рыжий ответил тихонько:
-- Поди, так и на золотой не наскребешь. Ты как, Митьша, полагаешь?
Митьша в вязаном спортсмэнском шлеме и дырявом полушубке ответил уклончиво:
-- Бог его знат... главно, не русская штука... и слышать не приходилось. Из китайцев ен што ли, статуй-то?