Тогда профессор меняет в поселке возле станции свое обручальное кольцо. Когда он возвращается с мясом и молоком, гыген лежит на полу: он пытался ползти.
-- Давай!
Он хватает зубами молоко, льет его себе на шею и с шеи скребет ладонью в рот:
-- Еще... еще!..
Профессор отодвигает бутылку:
-- Уже Омск, Дава-Дорчжи. Где здесь у вас знакомые?
Гыген сыт, спит.
Теплушка в тупике, на сортировочной. Тысячи пустых вагонов. Между составами рыскают собаки. Виталий Витальевич сбирает по вагонам оставленные поленья, доски.
В комендантской говорят ему:
-- На Дальнем Востоке и Маньчжурии белогвардейские восстания, товарищ. Мы не имеем времени отправлять какие-то икспидиции с буддами... а если у вас там в буддах-то эс-эровские воззвания, -- вы такой возможности не допускаете?
-- Осмотрите.
-- У меня, товарищ, семьдесят составов каждый день, -- да коли каждому под подол заглядывать.
Однако профессор Сафонов снимает рогожи, прикрывавшие Будду, и всего вытирает тряпкой. Во время тряски отломился кусок высокой короны, зияет кроваво медь. Куска нет: вымела или утащила Цин.
Профессор осматривает свои мандаты: на них бесконечное число штемпелей, справок и резолюций.
-- Правильнее мы поступим, Дава-Дорчжи, если отправимся через Семипалатинск, горами? Подле Иркутска восстание. И спускают поезда в Семипалатинск... Оттуда ехать труднее.
-- Мне все равно!
Дава-Дорчжи зажмуривается и мнет ладонь так, что слышно шебуршание кожи.
-- В аймаке есть бараны... курдюк 15 фунтов. Надавишь, -- из него масло... ццаэ...
-- Вы можете не увидеть баранов, Дава-Дорчжи, если не будете слушать меня.
Гыген дергает бровью:
-- Увижу, -- я хитрый... Дайте мне есть, мне все равно.
Профессор, заложив руки за спину, ходит по вагону. Пол подметен. Перед Буддой и вокруг него доски и поленья. На коленях, в лотосоподобно сложенных руках -- береста для растопки, доставать оттуда близко.
-- Несомненно, это наиболее целесообразный выход, но раньше, чем предпринять решительный шаг, я подожду вашего полного выздоровления, Дава-Дорчжи. Тем временем я составлю подробный маршрут и смог бы составить подробную смету, если бы имелись деньги.
-- Мне все равно!
-- Ешьте!
Он видит круглые желваки на челюстях гыгена, и ему кажется, что во время болезни он приобрел над ним какую-то непонятную власть. Он резко говорит:
-- Не ешьте, не трогайте!
Дава-Дорчжи боязливо отодвигает чашку.
-- Но мне хочется!
-- Не ешьте!
-- Немного?
-- Нельзя!
И гыген говорит покорно:
-- Хорошо.
Профессор медленно двигается по вагону:
-- Можете есть!
Он для чего-то отряхает с себя кусочки щеп и какие-то приставшие перья:
-- И завершительные станции нашей поездки, вплоть до этого места, не разубедили меня в тех мыслях, какие как-то я вам высказывал, Дава-Дорчжи... Более того, они яснее и яснее вырисовываются мне. Ваше героическое стремление со статуей, вашей родовой святыней, -- оно является скорей всего голосом крови, непонятным зовом ее на Восток. Ваша неорганизованная мысль, простите меня, бессознательно исполнила великую задачу: она пробудила во мне и заставила хотеть то, что я считал не важным и дилетантским стремлением, что заставляло меня, отложив материал срочной лекции о "Комическом романе времен Алэн Рэнэ Лессажа", прочесть мудрые строфы Сыкун-Ту или его учеников или узнать об исследованиях рассказчика "Повестей на Южном берегу озера"...
-- Пить!
Профессор сплеснул осевшую сверху пыль и подал кружку.
-- Вы, опьяненный взрывами шестидесятитонных снарядов, танками, разрушающими города... таких танков еще нет, они будут или вы думаете, что они есть... в вашем бреду вы видели их, -опьяненный тридцатиэтажными домами и радио, вы метнулись туда, куда позвала вас Европа. Но дух веков заговорил перед вами, когда Европа скинула свое покрывало и -- пока на Россию только -- выпустила своих волков. Вы вспомнили, что вы воплощенный Будда, гыген, повезли через мрак и огонь, сам претерпевая мучения, -- очищая себя...
-- Помогите подняться!
Дава-Дорчжи, сдирая длинными, грязными ногтями засохшую кожу с губ, быстро дышал. И шея у него была вытянута, словно при беге. Глаза сонные, как паутина.
-- Чтоб у себя в кабинете изучать спокойное течение стад? Нет! Ощутить их на воле, где они похожи на течение вод в озерах. Мягкие спины их пахнут камышами и землей, ярко нагретой солнцем. Кроткие женщины, в любви к которым незнакома ревность, кумирни с Буддами, улыбающимися, как небо... Вы к этому и еще к чему-то другому стремились, Дава-Дорчжи... Другое, более ценное несу я. Я преодолеваю большие проходы, огромными камнями заложен мой путь. Цивилизация, наука, с ревом разрывающие землю... от пустой мысли, что являюсь одним из властителей земли... это -- глупая, гордая мысль, может быть, -- самое важное, от нее труднее всего оторваться... Это блестящий, бесцельный, глупый колпак на голове. Укрепление же, -- там, подле стад и кумирен, -- укрепление одной моей души будет самая великая победа, совершенная над тьмой и грохотом, что несется мимо нас -- и мы с ней, по-своему разрезая ее. Спокойствие, которое я ощущаю все больше и больше... чтоб сердце опускалось в теплые и пахучие воды духа...
-- Есть хочу!..
Сквозь быстро жующий рот и влажные от жадности глаза гыгена профессору видится радостное согласие Дава-Дорчжи. Тот еще молчит, слова об еде, выбрасываемые им, скомканы, залепетованы, если их даже не говорил гыген, они все же были бы понятны.
В свою записную книжку (он ее получил в Екатеринбурге, на митинге, в честь III Интернационала: барышня в рваном свитре, стыдливо моргая белесыми глазками, раздавала их -- "от печатников на память"), он заносит -- "идет снег. Дава-Дорчжи пытается сидеть -- трудно. Необходимо подумать, насколько повлияла на Сибирь восточная культура. Связь -- между восстаниями и ею. Здесь наиболее долго длится борьба с тьмой. Влияние слабое -- раздавят". И еще пониже: "Жизнь человека есть продолжение его детства".
Дава-Дорчжи встает. Опираясь на стену, он бредет к дверям. Снег в проходах высокий и пухлый. Вагоны заносит -- и без колес они веселее -- похожи на конфектные коробки.