-- Вот надоел, старый хрен! Вези теперь!..
Глава VII.
Что думал Хизрет-Нагим-Бей и что мог бы думать красноармеец Савоська, Степь весной, суслики и (как всюду у меня) пестрые травы и ветры.
...В дымке, в дымке села далеких людей свой дымок на пустыре. На дверях и на дворе нет мирской пыли, в пустом шалаше живет в довольстве свобода. Я долго был в клетке.
(Тао -- "Свой сад".)
Человек пробует засов. Железо в крюке лежит крепко. Долго по железу дрожит рука в шинели: засов недоумевает: почему?
Потому, что человек слушает. После болезни трудно узнать шаги. Но нога ожидаемого не скользит на ступеньках.
Проходы немы. Железнодорожники как везде, в тулупах и с фонарями, маслянистый свет которых никогда и ничто не в силах остановить. Прицепляют вагон, тулуп шуршит о буфера и стенку.
Человек гнется справа налево, слева направо -- всем телом. Так гнется кисть тушью на бумаге, и непонятные знаки означают непонятное. Будде непонятно: зачем человек творит эти знаки.
Это неправда!
"Будде все понятно. И медным гневом залито его лицо. И лотосы рук, как льдины в шугу, золотые пальцы ломают синь, как солнце утром ломает вершины гор. Его духовность подобна опрокинутой патре".
x x x
Человек лежит в теплушке. Его затылок сжимает подушка, он отрывает голову, дребезжаще злобится:
-- Что взял, взял? Думал освободиться, думал освободиться, думал одному уехать! Я уйду!
Человеку не зачем поднимать голову: он один и самого себя хорошо слышит. Резки, почти враждебны, его тощие губы:
-- Придете в ужас, и преклонитесь, перед тем, который привезет вам святыню. Раскроете глиняные монастыри, чтоб просияло на него оттуда спокойствие. Он сам проходит последние тьмы. Он...
Самому себе нужно говорить высоко и грубо. Он так и говорит. Он много раз повторяет самому себе:
-- Один субурган, пройденный -- мирно прошедший сюда с Буддой, букет распустившихся падм... Только один субурган прошел Дава-Дорчжи. Другой субурган -- проникновения в великую мудрость, маха-бодийн, превращение в Будду -- не прошел к нему Дава-Дорчжи... От второго субургана свернул Дава-Дорчжи...
Будда не думает так. Глаза у Будды занесены пылью... Это неправда!
"Лицо благоотшедшего горит медью всесовершенной победы. Величие чрезвычайной долговечности основывается в его ровно, как птица над пустыней, парящем круглом подбородке... его ресницы видят создание в течение одного часа миллиона субурганов. Ресницы его, как сон -- отрешившиеся от страданий. Металло-писная его сила, потому что он -- Будда".
x x x
Профессор Сафонов -- европеец. Он знает: чтобы не думать, нужно занимать тело и разум движением. Двигаясь все время, не размышляя о смысле движения, Европа пришла в тьму. Восток неподвижен, и не даром символ его -- лотосоподобный Будда.
Виталий Витальевич двигается и свершает свои обычные работы в вагоне. Ночью, под влиянием темноты и отчаяния (горько остаться одному), он мог совершить ряд глупых возгласов и жестов. Теперь ему что: он европеец, он должен исполнить свою обязанность, и, кроме того, цивилизованному европейцу достаточно дня, даже нескольких часов, для победы над своими душевными волнениями. Ему поручено довести Будду до монгольской границы и сдать его представителям монгольского народа. В Петербурге у него квартира, книги, обстановка и рукописи: труды всей жизни. Он вернется, исполнив поручение. Предположить, что монгольские ламы, в благодарность за услугу, пожелают его иметь гостем в своей стране, -- почему он не сможет остаться и прожить до конца революции, или же просто отдохнуть и набраться сил. И его и чужое мнение было бы: он обязан доехать. Он довезет Будду.
Профессор Сафонов отдирает доски и кладет в карман кусок золотой проволоки. Где растет хлеб, там цветет золото. В ближайшей деревне (поезд идет так, точно машинист рожает на каждой остановке -- постоянно в тендер льется вода и начальники раз'ездов торопливы как повивальные бабки) профессор предлагает мужикам за коротенький -- со спичку -- кусок проволоки дать ему хлеба и масла. Толстый и низенький, как телега, в серой байковой рубахе мужик, осторожно, словно червяка, берет проволоку. Катает кусочек по ладони, пробует зубом, звенит о сковородку и отдает обратно. Потом опять берет, щупает, кусает -- и опять возвращает. Вносит калач и говорит:
-- Оно, кажись, и в самом деле золото, а возьми ты его лучше обратно. Золото-то оно золото, -- вдруг с мощей. Нонче ведь к нам разные люди ходют. Вот если кольцо или, на худу голову, крест...
Профессор берет колач и уходит. В иной избе ему дают шаньги, или картошки, все-таки золото везде возвращают.
Ночью он ложится у засова и, когда в дверь стучатся, он плотно прижимает губы к щели (чтоб не отдавалось это в пустом вагоне): "занято... командированный...". Доски трещат, хриплые, лохматые голоса матерятся, пока не отходит поезд.
В хлебные деревни на Алтай мчатся мешечники и -- как вошь на морозе -- мерзнут, валятся, трещат под колесами, матерятся, богохулят. И с матерками тоже (их загоняли подводами и общественными работами) мужики скребут мелкие -- до пояса, могилы и валят туда трупы, утаптывая, чтоб больше вошло. Весной трупы растаевают, разбухают, лопаются и прут из могил. И далеко смердит земля. И поэтому, что ли, пахарь не выходит на ниву.
Такую весну встретил профессор Сафонов.
x x x
День и ночь, особенно сильно к утру, дует в Семипалатинск желтый песок. Выдувает из степи целые камни, похожие на дома. Иртыш берегут тополя, иначе задул бы, как свечку, песок и воды, и травы, и даже небо. Небо отражается в Иртыше и только этим живет.
Профессор Сафонов в комендантской станции Семипалатинск. На борту тужурки коменданта красный бант, а лицо серое и прямое, как ведомость. Комендант привык писать на бумажках с угла на угол, и пальцы держат перо тоже как-то углом. Читает профессорские накладные, мандаты, литеры и прочее. Читает долго -- точно наступает сапогом на каждую букву. Часы в комендантской хрипят со скуки. Скучно смотрит на профессора, -точно читает "свод законов". К тому же профессор плохо переплетен: ему стыдно за свой костюм.
-- Садитесь, товарищ... -- Комендант долго, точно фамилия рассыпана в мандатах, ищет: -- товарищ Сафонов. Обождите... -он опять ищет: -- товарищ Сафонов.