Ягоду ели дрозды.
Места эти обильны тетеревами. А еще — зайцами, в которых рано стрелять, и маленькими изящными перепелками, которых не стоило стрелять. Как дроздов… Попадались и куропатки.
У первого же колка пес вдруг пошел, пошел на негнущихся лапах и остановился у черного пня, обросшего опенками.
Постоял и, повернув голову, посмотрел многозначительно.
— Что? Есть? — спросил я.
Он вильнул хвостом и опять уперся взглядом в густо-желтую траву.
Мы подошли ближе и стали рядом. Приготовились. Колбасник, косясь, посмотрел мне в лицо. Снова вздернулись щетинистые усы, шевельнулась бородка, забелели клыки. Он словно смеялся над глупыми птицами: сидят, дураки…
Но может быть, это мне показалось, и он улыбался из вежливости. Потом посерьезнел и шагнул. И впереди, между осинок, метрах в пятнадцати от нас, взорвался один тетерев.
Шагнул еще — другой…
Так он дал под выстрел четырех тетеревят, глупых, необстрелянных, не пропитавшихся страхом перед человеком.
Самочек мы отпустили, но двух петушков подстрелили. Колбасник принес мне обоих, хотя один по всем правилам принадлежал Петру Васильевичу. Подав, ткнулся мокрым носом в ладонь и подставил голову — погладить.
— Развели телячьи нежности, — бурчал Петр Васильевич, сердито глядя на нас. — Ну, целуйтесь, да идем вперед.
По тетеревам Колбасник работал приятно. Стойки у него не было, но он и не гнал. И своим поведением, позой, взглядом показывал: они здесь, рядом, и сейчас взлетят. Его спокойная, всецело отданная охотнику работа, его рассудительность позволяли стрелять почти каждую птицу.
Чутье у него, конечно, было небольшое, но ясное, четкое, безотказное. Он умело использовал каждый вздох ветра, цеплялся за самый слабый запах дичи, задержавшийся в траве, под деревьями, проверял его. Я не вытерпел и сказал:
— Нет, ты не Колбасник, ты умница, лобастый!
А как он разделывался с пройдохами косачами! Петухи выработали привычку не лететь, а удирать от охотника во все лопатки, прячась в траве.
Колбасник расправлялся с ними круто. Почуяв птицу, он давал круг, отрезая путь удирающему косачу, и гнал его на нас, забавно подскакивая маленькими прыжками.
Уши его мотались, трава шелестела, испуганный петух летел вверх черной шапкой.
…Славно мы поохотились, славно…
— Такие бы мозги родовитому лягашу, — мечтал Петр Васильевич. — Огромные бы деньги стоила собака. Так нет, достались дворняге. А куда он гож? Чучело!
Ублюдок! С ним и на люди не выйдешь… Да брось ты его!
Я ласкал пса, ершил. И вдруг он рванулся из рук и покатил к щетке молоденького березнячка. Исчез. Вдруг в тишине — бам! — удар по чему-то металлическому, гудящему. Пронесся певучий, протяжный, красивый звук. И, не стихая, перешел в размеренный лай.
Бам! Бам! Бам!
Что за голос! Звенящий металл, торжествующая, ликующая радость. Вот пес зачастил, рубя звук, и гремящий гул собачьего лая заполнил осенний лес, слился с ним. И казалось — вместе звенит налившийся золотым металлом березовый лист и ему отзывается эхо.
Но лай накатывался на нас, переходя в испуганное «ах-ах-ах!». Испуганные «ахи» — в пронзительное «ай-яй-яй».
На нас вылетел из зарослей зайчишка. За ним во всю силу коротких лап — Колбасник.
Заяц нырнул в кусты, Колбасник бросился к нам. Подбежал, пыхтя, вывесил язык, смеялся…
— Гм, что-то новенькое, — Петр Васильевич был озабочен. — В сентябре гонит зайца? Гм, гм… А ведь знает, прохвост, сроки не хуже нас с тобой.
Петр Васильевич посмотрел на меня и сказал раздумчиво:
— Давай, что ли, поедим.
— На, лопай! — Петр Васильевич вывалил на траву все остатки — огуречные кончики, огрызки сахара, колбасную кожицу, хлеб и баночку частиковых котлет — пищи удручающе невкусной. Колбасник ел быстро и жадно. Мы скормили псу дешевую колбасу, привезенную для него. И остатки нашей, дорогой и вкусной. Отдали полстакана малинового варенья. Угощая, не глядели друг на друга: словно откупались от собаки.
Колбасник съел все, раздулся в боках и осовел. Он ходил около меня, лизался, ныл. Потом лег, положил тяжелую морду на ногу, вздохнул, почмокал губами и заснул.
На станцию мы пришли — втроем — часов в восемь, когда смеркалось.
Станция была крохотная, но совсем как настоящая. Был перрон — метров десяти длиной, был зал ожидания — человек на пять. Окошечко кассы узкое, как бойница.
Обилечивал нас начальник станции, судя по голосу — сердитый мужчина.
Ждать поезд мы устроились на воздухе. Ждали одни — такая маленькая станция. Вышел начальник в фуражке (из сердитого мужчины он превратился в женщину — высокую, худую, с седыми буклями).
Начальник вооружился метлой и собственноручно подмел перрон, чистенький, как пол в комнате.
Мы сидели томные, разомлевшие. Петр Васильевич курил, Колбасник воображал себя моей собакой. Он ходил, осматривал рюкзаки, и Петр Васильевич заверял его сонным голосом:
— Да нет, нет у нас колбасы. Не веришь — проверь.
Он развязал свой рюкзак и дал понюхать. Колбасник отошел от Петра Васильевича и занялся охраной только моего рюкзака.
Он подозрительно косился на начальника станции, вышедшего встречать поезд с жезлом в руке. Зарычал на прогрохотавший состав, обернулся ко мне и повилял хвостом.
Бедный урод так старался понравиться, угодить. Я лениво думал, что вообще-то хорошо взять Лобастого, но держать негде — квартира мала, но он дворняга, то есть ублюдок, и меня засмеют. Положим, я взял его. У всех моих знакомых отличные собаки. У одного красивый сеттер с золотой медалью из анодированного алюминия, у другого — пойнтер с аристократической родословной. А у меня — урод. Чепуха! Правда, Лобастый вдвое умней и сеттера с золотой медалью, и аристократа пойнтера, но… Нет, нет, зачем он мне?