Светила луна. Уходило в темноту неприличие свалки. Вспархивали птицы. И плыл в воздухе силуэт Цезаря, колыхаясь, будто лист.
Каляев шел за Цезарем и вспоминал: вот здесь он славно охотился за утками, а здесь стрелял бекасов. По ту сторону озера шел чемпион стенда Макаров, волновался, глядя на них, и давал промах за промахом… Здесь он ударил ночью навскидку в темь, в посвист крыльев, а Цезарь принес ему чирка.
Феноменальный выстрел!
Да, это было.
На насыпи и ночью клали щебенку (рабочие спешили), ему было немного стыдно хлюпать перед ними по этим болотам и стрелять. Но — охотился. Он ходил по болотам в брезентовых полуботинках, теплая вода вливалась в них и выбегала обратно. Рабочие развели вдоль насыпи костры, и те цепью уходили в темноту. Что-то древнее было в этом. Словно остановилась и заночевала здесь войсковая когорта.
А на болоте шла бархатная ночь с серебряной луной, в ней — белая собака и он сам, молодой. Но поднялся лунный туман и закрыл болото. И они с Цезарем пошли домой.
Пришли, когда кричали воробьи и уже светало. Он не спал, вспоминал ночь, луну, костры, слушал воробьев и посапывание Цезаря.
Бывают теперь лунные туманы? Каляев пригляделся: туман не то поднимался, не то мерещился ему, тонкий и легкий, с запахом дыма. В нем шел Цезарь, в нем носились тени птиц. И Каляев вдруг понял: со смертью Цезаря (а не пришел ли тот сюда прощаться?) уйдет из его суетливой жизни и воспоминание об охотах.
— Будет жаль, — сказал он себе. — Будет жаль.
И та птица прилетела, наверное, сюда проститься. Вздрогнув, Каляев очнулся. Нет, это не лунный туман, это дымит зажженная кем-то куча мусора. Он видит городскую ночную свалку и безумную собаку, бредущую по ней.
Понял — не было здесь птицы, а просто бред старого пса. Никакая птица не смогла бы прятать свое тело на этих плоских и вонючих берегах. И вдруг его обожгло. Он догадался — Цезарь работал по памяти. Он выслеживал тех птиц, что давно были ими выслежены и убиты. Он шел среди прежних светлых болот и обходил те кусты, что когда-то росли здесь. Каляев понял: лишь в этой собаке, готовой умереть, живет навсегда ушедший болотный мир. И все озера в нем чисты и прозрачны, а болота ярки. И летают убитые кулики, и он сам идет с ружьем — молодой горячий охотник.
С Цезарем окончательно умрут эти места.
Это ошеломило Каляева. Он остановился, глядел в ночь и чувствовал — теснит и жжет грудь.
Цезарь вдруг охнул и лег. Каляев побежал к нему. Тот лежал плоско и тихо. Умер?… Каляев с чувством ужаса тронул его — Цезарь лизнул руку. Жив, жив!
Каляев поднял его: пес был поразительно тяжел. Каляев поправил его голову, чтобы не свисала, и понес. Он прошел между двух луж, миновал кучу лениво дымящегося тряпья, прохрустел по шлаку, звякнув попавшим под ноги железом.
Положив тело Цезаря на жесткую обгорелую траву у дороги, он начал массировать ему грудь.
Он сжимал и разжимал ее, мокрую и липкую. И думал: что там воображают себе шоферы пролетающих машин, видя его и Цезаря?
…Он встал и ощутил затекшую поясницу. Собаку надо увезти. А деньги?… В грудном кармашке он нашел три рубля. Это хорошо, за эти деньги их подвезут прямо к дому. Зажав трехрублевку в руке, он поднял Цезаря и с ним вышел на дорогу.
Он стал, держа руку так, чтобы трехрублевку освещали фары, но и не вырвал поднятый машинами ветер.
Машины неслись мимо — с грохотом, в вихрях пыли и бензиновой гари. Каляев захлебывался в ней, будто в воде. Яркие фары неслись, втягивались в светящуюся плоть ночного города.
Машины не останавливались. Будто кто-то отгородил Каляева и его собаку от остального мира прозрачной, но твердой стеной. За ней гремели самосвалы, звенели тела легковушек. И впервые за все прошедшие беспокойные, рабочие годы Каляев ощутил себя старым.
Он понял — работая, как черт, много и быстро, он строил мир для других. «Что же, это правильно, отцы строили нам, а мы детям».
Каляев стоял. Он держал на руках Цезаря (и болота, охоты, (молодость свою). Руки его затекли, он боялся уронить собаку.
…Машины ревели.
Несколько слов о себе
Пятьдесят лет прожито… Что можно сказать о себе?
Сделано мало. Люблю фотографию и животных. Когда-то любил охоту и животных (вмещал такую противоречивость — убийство любимого). Это мучило, это и позволило мне заняться литтрудом. Во всяком случае, создало стартовую площадку для начала.
Моя беда — не уверен в ценности делаемого. Почему-то литература не дает такого самоутверждения в жизни, как, скажем, шоферство или слесарная работа. Часто задумываюсь, что же вело меня к занятию словесным искусством? Почему не удержала старая профессия топографа?