“Они, наверное, хорошо пляшут, — покусывая губу, подумал Эрвин. — Мне бы всех четырех”.
— Есть! — крикнул человек со свистком, — и женщины разогнулись, посмотрели на циферблат, на стрелку, пришедшую первой.
Эрвин выпил пива в расписном павильоне, поглядел на часы и медленно направился к выходу.
— Одиннадцать часов и одиннадцать женщин. Пора остановиться.
Он прищурился, воображая предстоящее наслаждение, и с удовольствием подумал, что нынче белье на нем — чистое.
— Моя госпожа Отт, небось, будет подглядывать, — усмехнулся он про себя. — Ну, что ж, ничего. Это будет, так сказать, перец...
Он шел, глядя себе под ноги, изредка только проверяя названия улиц. Он знал, что улица Гофмана далеко, за Кайзердаммом, но оставалось около часу, можно было не очень торопиться. Опять, как вчера, небо кишело звездами, и блестел асфальт, как гладкая вода, отражая, удлиняя, впитывая в себя волшебные огни города. На углу, где свет кинематографа обливал тротуар, Эрвин услышал короткий раскат детского смеха и, подняв глаза, увидел перед собой высокого старика в смокинге и девочку, шедшую рядом, — девочку лет четырнадцати в темном нарядном платье, очень открытом на груди. Старика весь город знал по портретам. Это был знаменитый поэт, дряхлый лебедь, одиноко живший на окраине. Он ступал с какой-то тяжкой грацией, волосы, цвета грязной ваты, спадали на уши из-под мягкой шляпы, играл огонек посреди крахмального выреза на груди, и от длинного костистого носа теневое пятно косо падало на тонкие губы. И взгляд Эрвина, дрогнув, перешел на лицо девочки, семенившей рядом, — что-то было в этом лице странное, странно скользнули ее слишком блестящие глаза — и если б это была не девочка — внучка, верно старика, — можно было подумать, что губы ее тронуты кармином. Она шла, едва-едва поводя бедрами, тесно передвигая ноги, она что-то звонко спрашивала у своего спутника, — и Эрвин ничего мысленно не приказал, но вдруг почувствовал, что его тайное мгновенное желание исполнено.
— Ну, конечно, конечно, — вкрадчиво отвечал старик, наклоняясь к девочке.
Они прошли. Пахнуло духами. Эрвин обернулся, затем продолжал свой путь.
“Однако, — вдруг спохватился он. — Двенадцать — число четное. Нужно еще одну, и нужно успеть до полночи...”
Ему было досадно, что приходится еще искать, — и вместе с тем приятно, что есть еще одна возможность.
“По дороге найду, — успокаивал он себя. — Несомненно найду...”
— Может быть, это будет лучшая из всех, — вслух сказал он и стал зорко всматриваться в блестящую темноту.
И вскоре он ощутил знакомое сладкое сжатие, холодок под ложечкой. Перед ним быстро и легко шла женщина. Он видел ее только со спины, — он не мог бы объяснить, что именно так взволновало его, отчего с такой мучительной жадностью ему захотелось ее обогнать, заглянуть ей в лицо. Можно было бы, конечно, случайными словами описать ее походку, движение плеч, очерк шляпы — но стоит ли? Что-то вне зримых очертаний, какой-то особый воздух, воздушное волнение, — влекло за собой Эрвина. Он шел быстро, но все же не мог поравняться с ней, в глазах мелькал влажный блеск ночных отражений, женщина шла ровно и легко, и ее черная тень вдруг взмахивала, попав в царство фонаря, и, взмахнув, скользила по стене, перегибалась на выступе, пропадала на перекрестке.
— Боже мой, но ведь мне нужно видеть ее лицо, — волновался Эрвин. — И время идет.
Но потом он о времени забыл. Эта странная, молчаливая погоня по ночным улицам опьянила его. Он ускорил шаг, обогнал, далеко перегнал женщину, но из робости не посмел оглянуться, — только опять замедлил шаг, и она, в свой черед, его перегнала, да так быстро, что он не успел разглядеть. Снова он шел в десяти шагах за ней, — и уже знал, несмотря на то, что лица ее не видел, что это есть лучшая его избранница. Улица горела, прерывалась темнотой, снова горела, разливалась блестящей черной площадью, — и снова женщина легким толчком каблука ступала на панель, — и Эрвин за ней, растерянный, бесплотный, опьяненный туманом огней, ночной прохладой, погоней...
И опять он перегнал ее, и, опять оробев, не сразу повернул голову, и она прошла дальше, и он, отделившись от стены, понесся следом, держа шляпу в левой руке и взволнованно болтая правой.
Не походка, не облик ее... Что-то другое, очаровательное и властное, какое-то напряженное мерцание воздуха вокруг нее, — быть может, только фантазия, трепет, восторг фантазии, — а быть может, то, что меняет одним божественным взмахом всю жизнь человека, — Эрвин ничего не знал, — только шел по тротуару, ставшему тоже как бы бесплотным в ночной блестящей темноте, только смотрел на ту, которая быстро, легко и ровно шла перед ним.
И вдруг деревья, весенние липы, присоединились к погоне, — они шли и шушукались, с боков, сверху, повсюду; черные сердечки их теней переплетались у подножия фонаря; их нежный липкий запах подбодрял, подталкивал.
В третий раз Эрвин стал приближаться. Еще шаг... Еще. Сейчас обгонит. Он был уже совсем близко, когда внезапно женщина остановилась у чугунной калитки и звякнула связкой ключей. Эрвин, с разбега, едва не наскочил на нее. Она повернула к нему лицо, и при свете фонаря он узнал ту, которая утром, в солнечном сквере, играла со щенком, — и сразу вспомнил, сразу понял, всю ее прелесть, теплоту, драгоценное сияние. Он стоял и смотрел на нее, страдальчески улыбаясь.
— Как вам не стыдно... — сказала она тихо. — Подите прочь.
Калитка открылась и с грохотом хлопнула. Эрвин остался один под умолкшими липами. Постоял, затем надел шляпу и медленно отошел. Пройдя несколько шагов, он увидел два огненных пузыря, — открытый автомобиль, стоящий у панели. Он подошел, тронул за плечо неподвижного шофера.
— Скажите, какая это улица, — я заблудился.
— Улица Гофмана, — сухо ответил шофер.
И тогда знакомый, мягкий, хрипловатый голос раздался из глубины автомобиля:
— Здравствуйте, это я.
Эрвин оперся ладонью о край дверцы, вяло ответил:
— Здравствуйте.
— Я скучаю, — сказал голос. — Жду здесь моего приятеля. Мы с ним должны отправиться на рассвете. Как вы поживаете?
— Чет, — усмехнулся Эрвин, поводя пальцем по пыльной дверце.
— Знаю, знаю, — равнодушно ответила госпожа Отт. — Тринадцатая оказалась первой. Да, у вас это дело не вышло.
— Жалко, — сказал Эрвин.
— Жалко, — отозвалась госпожа Отт.
— Впрочем, все равно, — сказал Эрвин.
— Все равно, — подтвердила она и зевнула.
Эрвин поклонился, поцеловал ее большую черную перчатку, набитую пятью растопыренными пальцами и, кашлянув, повернул в темноту. Он шагал тяжело, ныли уставшие ноги, угнетала мысль, что завтра понедельник и что вставать будет трудно.
6. РОЖДЕСТВО
I
Вернувшись по вечереющим снегам из села в свою мызу, Слепцов сел в угол, на низкий плюшевый стул, на котором он не сиживал никогда. Так бывает после больших несчастий. Не брат родной, а случайный неприметный знакомый, с которым в обычное время ты и двух слов не скажешь, именно он толково, ласково поддерживает тебя, подает оброненную шляпу, — когда все кончено, и ты, пошатываясь, стучишь зубами, ничего не видишь от слез. С мебелью — то же самое. Во всякой комнате, даже очень уютной и до смешного маленькой, есть нежилой угол. Именно в такой угол и сел Слепцов.
Флигель соединен был деревянной галереей — теперь загроможденной сугробом — с главным домом, где жили летом. Незачем было будить, согревать его, хозяин приехал из Петербурга всего на несколько дней и поселился в смежном флигеле, где белые изразцовые печки истопить — дело легкое.
В углу, на плюшевом стуле, хозяин сидел, словно в приемной у доктора. Комната плавала во тьме, в окно, сквозь стеклянные перья мороза, густо синел ранний вечер. Иван, тихий, тучный слуга, недавно сбривший себе усы, внес заправленную, керосиновым огнем налитую, лампу, поставил на стол и беззвучно опустил на нее шелковую клетку: розовый абажур. На мгновенье в наклоненном зеркале отразилось его освещенное ухо и седой еж. Потом он вышел, мягко скрипнув дверью.