— Кто будет докладывать, Генрих, ты или я? — спросил Митюшин, жуя папиросу и большим пальцем дергая колесико зажигалки.
— Лучше уж ты, — сказал Гнушке.
— У нас был очень оживленный день, — начал Митюшин, тараща голубые свои глаза на Антона Петровича. — Ровно в половину девятого мы с Генрихом, который был еще вдрызг пьян...
— Я протестую, — сказал Гнушке.
— ...направились к господину Бергу. Он попивал кофе. Мы ему — раз! всучили твое письмецо. Которое он прочел. И что он тут сделал, Генрих? — Да, рассмеялся. Мы подождали, пока он кончит ржать, и Генрих спросил, какие у него планы.
— Нет, не планы, а как он намерен реагировать, — поправил Гнушке.
— ...реагировать. На это господин Берг ответил, что он согласен драться и что выбирает пистолет. Дальнейшие условия такие: двадцать шагов, никакого барьера, и просто стреляют по команде: раз, два, три. Засим... Что еще, Генрих?
— Если нельзя достать дуэльные пистолеты, то стреляют из браунингов, — сказал Гнушке.
— Из браунингов. Выяснив это, мы спросили у господина Берга, как снестись с его секундантами. Он вышел телефонировать. Потом написал вот это письмо. Между прочим, он все время острил. Далее было вот что: мы пошли в кафе встретиться с его господами. Я купил Гнушке гвоздику в петлицу. По гвоздике они и узнали нас. Представились, ну, одним словом, все честь честью. Зовут их Малинин и Буренин.
— Не совсем точно, — вставил Гнушке. — Буренин и полковник Магеровский.
— Это неважно, — сказал Митюшин и продолжал. — Тут начинается эпопея. С этими господами мы поехали за город отыскивать место. Знаешь Вайсдорф — это за Ваннзе. Ну вот. Мы там погуляли по лесу и нашли прогалину, где, оказывается, эти господа со своими дамами устраивали на днях пикничок. Прогалина небольшая, кругом лес да лес. Словом, место идеальное. Видишь, какие у меня сапоги, — совсем белые от пыли.
— У меня тоже, — сказал Гнушке. — Вообще прогулка была утомительная.
— Сегодня жарко, — сказал Митюшин. — Еще жарче, чем вчера.
— Значительно жарче, — сказал Гнушке.
Митюшин с чрезмерной тщательностью стал давить папиросу в пепельнице. Молчание. У Антона Петровича сердце билось в пищеводе. Он попробовал его проглотить, но оно застучало еще сильнее. Когда же дуэль? Завтра? Почему они не говорят? Может быть, послезавтра? Лучше было бы послезавтра...
Митюшин и Гнушке переглянулись и встали.
— Завтра в половине седьмого мы будем у тебя, — сказал Митюшин. — Раньше ехать незачем. Все равно там ни пса нет.
Антон Петрович тоже встал. Что сделать? Поблагодарить?
— Ну вот, спасибо, господа... Спасибо, господа... Значит, все устроено. Значит, так.
Те поклонились.
— Мы еще должны найти доктора и пистолеты, — сказал Гнушке.
В передней Антон Петрович взял Митюшина за локоть и пробормотал:
— Ужасно, знаешь, глупо, — но дело в том, что я, так сказать, не умею стрелять. То есть умею, но очень плохо...
Митюшин хмыкнул.
— Н-да. Не повезло. Сегодня воскресенье, а то можно было бы тебе взять урок. Не повезло.
— Полковник Магеровский дает частные уроки стрельбы, — вставил Гнушке.
— Да, — сказал Митюшин, — ты у меня умный. Но все-таки, как же нам быть, Антон Петрович? Знаешь что, — новичкам везет. Положись на Господа Бога и ахни.
Они ушли. Вечерело. Никто не спустил штор. В буфете есть, кажется, сыр и грахамский хлеб. Пусто в комнатах и неподвижно, как будто было время, что вся мебель дышала, двигалась, — а теперь замерла. Картонный зубной врач с хищным лицом склонялся над обезумевшим пациентом: это было так недавно, в синий, разноцветный фейерверочный вечер, в Луна-парке. Берг долго целился, хлопало духовое ружье, и пулька, попав в цель, освобождала пружину, и картонный дантист выдергивал огромный зуб о четырех корнях. Таня била в ладоши, Антон Петрович улыбался, и Берг стрелял снова, и с треском вращались картонные диски, разлетались на осколки трубки, исчезал шарик, плясавший на тонкой струе фонтана. Ужасно... И ужасней всего, что Таня тогда сказала так, в шутку: “А с вами неприятно было бы драться на дуэли”. Эта дуэль будет без барьера. Антон Петрович твердо был убежден, что барьер — это ограда, — из досок, что ли, — стоя за которой, палит дуэлянт. А теперь барьера не будет, — никакой защиты. Двадцать шагов, Антон Петрович, считая шаги, прошел от двери до окна. Одиннадцать. Он вставил монокль, прикинул на глаз расстояние: две такие, совсем небольшие комнаты. Ах, если б удалось сразу пальнуть, сразу повалить Берга. Но он же не умеет целиться. Промах неизбежен. Вот, скажем, разрезательный нож. Или нет, возьмем лучше это пресс-папье. Нужно его держать так и целиться. А может быть так, у самого лица, этак как будто лучше видно. И в это мгновенье, держа перед собой пресс-папье, изображавшее попугая, и поводя им туда-сюда, в это мгновенье Антон Петрович понял, что будет убит.
Около десяти он решил лечь. Но спальня была табу. С большим трудом он отыскал в комоде чистое постельное белье, переодел подушку, обтянул простыней кожаную кушетку в гостиной. Раздеваясь, он подумал: “Я в последний раз в жизни ложусь спать”. “Пустяки!” — слабо пискнула какая-то маленькая часть души Антона Петровича, та часть его души, которая заставила его бросить перчатку, хлопнуть дверью, назвать Берга подлецом. “Пустяки! — тонким голосом сказал Антон Петрович и спохватился: нехорошо так говорить. — Если я буду думать, что со мной ничего не случится, то со мной случится самое худшее. Все в жизни всегда случается наоборот. Хорошо бы что-нибудь на ночь почитать, — в последний раз”.
“Вот опять, — застонал он мысленно. — Почему последний раз? Я в ужасном состоянии. Нужно взять себя в руки. Ах, если б какие-нибудь были приметы. Карты”.
На столике рядом с кушеткой лежала колода карт, Антон Петрович взял верхнюю: тройка бубен. Что значит тройка бубен? Неизвестно. Дальше он вытащил по порядку: даму бубен, восьмерку треф, туз пик. А! Вот это нехорошо. Туз пик — это, кажется, смерть. Но, впрочем, глупости, суеверные глупости... Полночь. Пять минут первого. Завтра стало сегодня. У меня сегодня дуэль.
Он вновь и вновь пробовал успокоиться. Но происходили странные вещи: книга, которую он держал, называлась “волшебная гора”, а гора по-немецки — Берг; он решил, что если досчитает до трех, и на три пройдет трамвай, он будет убит, — и так оно и случилось: прошел трамвай. И тогда Антон Петрович сделал самое скверное, что мог сделать человек в его положении: он решил уяснить себе, что такое смерть. Спустя минуту такого раздумья все потеряло смысл. Ему стало трудно дышать. Он встал, прошелся по комнате, поглядел в окно на чистое, страшное ночное небо. “Надо завещанье написать”, — подумал Антон Петрович. Но писать завещанье было, так сказать, играть с огнем; это значило мысленно похоронить себя. “Лучше всего выспаться”, — сказал он вслух. Но как только он опускал веки, перед ним являлось злое, веселое лицо Берга и щурило один глаз. Тогда он опять зажигал свет, пытался читать, курил, хотя курильщиком не был. Мгновениями он вспоминал мелочь из прошлой жизни, — детский пистолетик, тропинку в парке или что-нибудь такое, — и сразу пресекал свои воспоминания, подумав: умирающие всегда вспоминают мелочи прошлой жизни. Этого не нужно делать. И тогда обратное пугало его: он замечал, что о Тане не думал, что он как бы охлажден наркотиком, нечувствителен к ее отсутствию. И сама собой являлась мысль: я бессознательно уже простился с жизнью, мне теперь все безразлично, раз я буду убит... И ночь уже шла на убыль.
Около четырех он прошаркал в столовую и выпил стакан сельтерской воды. Проходя мимо зеркала, он поглядел на свою полосатую пижаму, на жидкие, растрепанные волосы. “У меня будет безобразный вид, стыдно... — подумал он. — Но как выспаться, как выспаться?”
Он завернулся в плед, так как заметил, что у него говорят зубы, и сел в кресло посреди смутной, медленно бледневшей комнаты. Как это все будет? Нужно надеть что-нибудь строгое, но элегантное. Может быть, смокинг? Нет, это глупо. Тогда — черный костюм... и, пожалуй, черный галстук. Черный костюм, совсем новый. Но если будет рана, — скажем, рана в плечо. Костюм будет испорчен... Кровь, дырка, будут еще резать рукав. Пустяки, ничего не будет. Надо надеть новый черный костюм. И, когда начнется дуэль, он поднимет воротник пиджака, так, кажется, полагается, — чтобы не белела рубашка, что ли, или просто потому, что по утрам сыро. Так было в одном фильме. Затем нужно будет сохранять полное хладнокровие, говорить со всеми вежливо и спокойно. Спасибо, я уже стрелял. Теперь ваша очередь. Если вы не вынете папиросу изо рта, то я стрелять не стану. Я готов продолжать. Спасибо, я уже стрелял. “Спасибо, я уже смеялся”, — анекдот какой-то. Чепуха, не то. Значит, все-таки, как же будет? Они приедут — он, Митюшин и Гнушке, — на автомобиле, оставят автомобиль на шоссе, пройдут в лес. Там уже, вероятно, будет ждать Берг и его секунданты. Вот тут неизвестно, — нужно ли поклониться или нет. Может быть, хорошо выйдет, если так, издали, сдержанно, приподнять шляпу. Потом, вероятно, будут мерить шаги и заряжать пистолеты, — как в “Евгении Онегине”. Что он будет делать тем временем? Да, конечно, он где-нибудь в стороне поставит ногу на пень и будет так — непринужденно — ждать. Но что если Берг станет тоже так — ногой на пень? Берг на это способен... Передразнить его. И выйдет опять безобразие. Еще можно прислониться к стволу или просто на траву сесть. Ну, там видно будет. Что-нибудь достойное и небрежное. Теперь дальше: они оба станут на отмеченные места. Тут-то он поднимет воротник. Пистолет возьмет так. Секунданты начнут считать. И тогда вдруг произойдет самое страшное, самое дикое, то, что представить себе нельзя, — хоть думай об этом ночи напролет, хоть живи до ста лет... Какое это чувство, когда пуля попадает в сердце или в лоб? Боль? Тошнота? Или просто — бац? — и полная тьма! А что, если какая-нибудь отвратительная рана, — в глаз, в живот? Нет, Берг убьет его наповал. Тут, конечно, сосчитаны только те, которых я бил наповал. Еще один крестик в записной книжке. Немыслимо...