Фокусник, светлый и гладкий, в белом жилете, в черных чеканных штанах, стоял перед трюмо, и, расставив локти, осторожно завязывал галстук. Увидя в зеркало Нору, он, не оборачиваясь, рассеянно улыбнулся ей и, тихо посвистывая, продолжал теребить прозрачными пальцами черные шелковые углы.
7
Городок Драузи, в северной Англии, был такой сонный на вид, что казалось, будто кто-то позабыл его среди туманных, плавных полей, где городок и заснул навеки. Был почтамт, велосипедный магазин, две-три табачные лавки с красно-синими вывесками, старинная серая церковь, окруженная могильными плитами, на которых потягивалась тень громадного каштана, — и вдоль единственной улицы шли зеленые ограды, садики, низкие кирпичные дома, косо обтянутые плющом. Один из этих домишек был сдан некоему Ф. Добсону, которого никто в лицо не знал, кроме доктора, а доктор болтать не любил. Господин Добсон, по-видимому, никогда не выходил из дому, и его экономка, строгая, толстая женщина, служившая раньше в приюте для душевнобольных, отвечала на случайные вопросы соседей, что господин Добсон — старик-паралитик, обреченный жить в полусумраке и тишине. Его и позабыли в тот же год, как прибыл он в Драузитон: стал он чем-то незаметным, но всеми принятым на веру, как тот безымянный епископ, чей каменный образ стоял так давно в нише над церковными воротами. По-видимому, у таинственного старика был внук, — тихий, белокурый мальчик, который иногда в сумерки выходил из дому господина Добсона мелкой и робкой походкой. Случалось это, впрочем, так редко, что никто не мог сказать наверняка, тот ли это все мальчик или другой, — да сумерки были туманные, синие, смягчающие все очертания. Так дремотные, нелюбопытные жители городка проглядели вовсе, что мнимый внук мнимого паралитика не растет с годами, и что его льняные волосы не что иное, как прекрасно сделанный паричок. Ибо Картофельный Эльф начал лысеть в первый же год своей новой жизни, и вскоре его голова стала такой гладкой и блестящей, что строгой Анне, его экономке, подчас хотелось ладонью обхватить эту смешную круглоту. В остальном он изменился мало: только, пожалуй, чуть отяжелело брюшко, да багровые ниточки засквозили на потемневшем, пухлом носу, который он пудрил, когда наряжался мальчиком. Кроме того, и Анна и доктор знали, что те сердечные припадки, которыми карлик страдал, добром не кончатся.
Жил он мирно и незаметно в своих трех комнатах, выписывал из библиотеки книжки по три, по четыре в неделю, — все больше романы, — завел себе черную, желтоглазую кошку, так как смертельно боялся мышей, которые вечером мелко шарахались, словно перекатывали деревяшки, в углу за шкапом; много и сладко ел, — иной раз даже вскочит среди ночи и, зябко просеменив по холодному полу, маленький и жуткий в своей длинной сорочке, лезет, как мальчик, в буфет за шоколадными печеньями. И все реже вспоминал он свою любовь и первые страшные дни, проведенные им в Драузитоне.
Впрочем, в столе, среди тонких, прилежно сложенных афиш, еще хранился у него лист почтовой бумаги телесного цвета с водяным знаком в виде дракона, исписанный угловатым, неразборчивым почерком. Вот что стояло на этом листе: “Дорогой господин Добсон. Я получила и второе Ваше письмо, в котором Вы меня зовете приехать к Вам в Д. Я боюсь, что вышло страшное недоразумение. Постарайтесь простить и забыть меня. Завтра мы с мужем уезжаем в Америку и, вероятно, вернемся нескоро. Не знаю, что еще Вам написать, мой бедный Фред”.
Тогда-то и случился с ним первый сердечный припадок. Кроткий блеск удивления с тех пор остался у него в глазах. И в продолжение многих дней он все ходил по дому, глотая слезы и помахивая у себя перед лицом дрожащей маленькой рукой.
А потом Фред стал забывать, полюбил уют, до сих пор ему неведомый, — голубые пленки пламени над углями в камине, пыльные вазочки на полукруглых полках, гравюру между окон: сенбернар с флягой у ошейника и ослабевший путник на черной скале. Редко вспоминал он свою прежнюю жизнь. Только во сне порою чудилось ему, что звездное небо наполняется зыбким трепетом трапеций, — и потом захлопывали его в черный ящик, он слышал сквозь стенки певучий, равнодушный голос Шока и не мог найти люк в полу, задыхался в клейком сумраке, — а голос фокусника становился все печальнее, удалялся, таял, — и Фред просыпался со стоном на своей широкой постели в тихой и темной спальне, где чуть пахло лавандой, и долго глядел, задыхаясь и прижимая кулачок к спотыкающемуся сердцу, на бледное пятно оконной занавески.
И с годами все слабее и слабее вздыхала в нем тоска по женской любви, словно Нора мгновенно вытянула из него весь жар, так мучивший его когда-то. Были, правда, некоторые дни, некоторые весенние смутные вечера, когда карлик, стыдливо нарядившись в короткие штаны и прикрыв лысину белокурым паричком, уходил из дому в сумеречную муть и, семеня тропинкой вдоль полей, вдруг замирал и глядел, томясь, на туманную чету влюбленных, оцепеневших у изгороди, под защитой цветущей ежевики. А потом и это прошло, и людей он перестал видеть вовсе. Только изредка заходил доктор, седой, с пронзительными черными глазами, и, сидя против Фреда за шахматной доской, с любопытством и наслаждением разглядывал мягкие ручки, бульдожье лицо карлика, который, обдумывая ход, морщил выпуклый лоб.
Прошло восемь лет. Было воскресное утро. На столе накрытый колпаком в виде головы попугая ждал Фреда кувшин какао. В окно лилась солнечная зелень яблонь. Толстая Анна смахивала пыль с крышки маленькой пианолы, на которой карлик иногда играл валкие вальсы; на банку апельсинного варенья садились мухи и потирали передние лапки.
Вошел Фред, слегка заспанный, в клетчатых туфлях на босу ногу, в черном халатике с желтыми бранденбургами. Сел к столу, щурясь от блеска и поглаживая рукой лысину. Анна ушла в церковь. Фред притянул к себе иллюстрированный листок воскресной газеты, долго разглядывал, то поджимая, то выпячивая губы, премированных щенят, русскую балерину, склоненную в лебедином томлении, цилиндр и мордастое лицо всех надувшего финансиста. Под столом кошка, выгнув спину, терлась об его голую лодыжку. Он допил какао, встал позевывая; ночью ему было чрезвычайно скверно, — никогда еще так сердце не мучило, и теперь ему было лень одеваться, неприятно холодели ноги. Он перебрался на кресло у окна, сложился калачиком и так сидел, ни о чем не думая, и рядом потягивалась кошка, разевая крошечную розовую пасть.
В передней затренькал звонок.
“Доктор”, — подумал Фред равнодушно и, вспомнив, что Анна в церкви, сам пошел открывать.
В дверь хлынуло солнце. На пороге стояла высокая дама, вся в черном. Фред отскочил, пробормотал что-то и, запахивая халат, кинулся в комнаты. На бегу потерял туфлю, не успел подобрать, — надо было скорее спрятаться, только бы не успели заметить, что он карлик. Прерывисто дыша, он остановился среди гостиной. Ах, надо было просто захлопнуть входную дверь!.. И кто это мог зайти к нему? Ошибка какая-нибудь.
И вдруг он отчетливо расслышал стук приближающихся шагов. Он метнулся из гостиной в спальню, хотел запереться, да не было ключа. В гостиной на ковре осталась вторая туфля.
— Это ужасно, — передохнул Фред и прислушался.
Шаги вошли в гостиную. Тогда, с легким стоном, карлик подбежал к платяному шкафу — спрятаться бы!..
Голос, несомненно знакомый, выкликнул его имя, и открылась дверь.
— Фред, отчего вы так боитесь меня?
Карлик, босой, со вспотевшей лысиной, в черном своем халатике, замер у шкапа, все еще держась за кольцо замка. Ему вспомнились очень живо оранжевые рыбки за стеклом.
Она болезненно постарела за эти годы. Под глазами были оливковые тени; отчетливей, чем некогда, темнели волоски над верхней губой. И от черной шляпы ее, от строгих складок черного платья веяло чем-то пыльным и горестным.
— Я никогда не думал... — медленно начал Фред, глядя на нее исподлобья.