Табличка в деревянной рамке.
Имя и фамилия его матери. Вдовы. Так хорошо ему знакомые имя и фамилия. Здесь проживает госпожа, которая ходит в трауре, вдова, его мать, сиделица табачной лавки, что на Фратерской улице, а ее сын, гимназист седьмого класса, вернулся из борделя, и все только начинается.
Как он позвонил и когда?
Долго никто не отзывался, кругом было тихо, точно все вымерло. Он позвонил снова. Батареи их электрического звонка всегда были на исходе, и звук был очень слабым. Это было весьма кстати. Спит. Крепко спит. Тем лучше, пусть все произойдет как можно позже.
Наконец после бесконечных звонков отворилась дверь комнаты и послышалось шлепанье туфель по дощатому полу. Это была она. Кружок на глазке отодвинулся, и он почувствовал холодный, неумолимый взгляд матери. Потом раздался ее строгий суровый голос. Она спросила, что ему нужно? И при этом обращалась к нему на «вы».
— Что вам угодно?
— Это я, открой!
Тот же суровый голос заявил из-за запертой двери, что она знать его не знает и пусть он убирается туда, откуда пришел. Ему там место. И опять на «вы»:
— Ваше место там!
Филипп чуть не потерял сознание, тем не менее из неясного разговора сквозь таинственный дверной глазок он понял, что дело идет о чем-то таком, через что перешагнуть нельзя. О разрыве. И по тому, как опустился кружок, как снова послышалось шлепанье туфель, как захлопнулась дверь в комнату, Филиппу стало ясно, что дверь эта заперта для него окончательно и бесповоротно.
Он повернулся, сошел вниз и так пробыл на улице целых двадцать три года один-одинешенек.
И вот сейчас, весенним утром, он снова в этой глухой провинциальной дыре, на втором этаже чужого сырого дома. Неудобно, если кто-нибудь заметит, как какой-то незнакомец шныряет в предрассветном сумраке по чужому пустому дому. И Филипп на цыпочках, шаг за шагом, затаив дыхание, бесшумно выбрался на улицу. Под густой зеленью развесистых каштанов было еще совсем темно и сумрачно.
Птицы, воды и луга — все по-утреннему легкое, весеннее, казалось трепетной и зыбкой, как сон, игрой света и теней, а Филипп никак не мог проглотить обиду, стоявшую в горле комком горечи. Скорый поезд прибыл на вокзал в начале четвертого, а теперь уже вокруг города над нивами и пашнями разливалась прозрачная синева раннего апрельского утра. Шелковый утренний ветерок, тяжелые белые апрельские облака, ароматы полей и краски далей складывались в тихую мелодию пробуждения утра. Издалека, с открытого пространства, через поля несся малиновый звон; над медным с прозеленью яблоком капитульского собора громоздились тяжелые белые облака; воробьи под кроной платана беспокойно и громко чирикали, предвещая дождь.
Перед Филиппом лежал в утреннем покое капитул, резиденция горнепаннонского и иллирского епископа, знаменитая крепость шестнадцатого века, воздвигнутая для борьбы с турками на границе посавских топей и болот, город детства и ранней юности Филиппа, где он не был столько лет и где нынче утром ему все показалось таким знакомым и в то же время таким чужим, словно он давно умер и сквозь пелену непостижимых далей видит забытые очертания мертвых вещей и дел. По бульвару вдоль платанов, окруженных красными и желтыми тюльпанами, неторопливо тащилась телега мясника, груженная кровавыми говяжьими тушами; синеватая телячья нога билась о спицы, и, казалось, колесо обязательно ее сломает. Загипнотизированный этой ободранной телячьей ногой, Филипп, шагая за телегой, миновал мост, прошел вдоль обросших мхом серых оград и очутился на Фратерской улице. В глубине тутовой аллеи, под крутой крышей длинного одноэтажного дома, между первым окном и бурым забором, бросалась в глаза высокая, выкрашенная в зеленый цвет дверь, наглухо закрытая железной перекладиной и висячим замком. На ней красовалась вывеска: «Королевская мелочная табачная торговля».