Выбрать главу

Давно, больше тридцати лет тому назад, тут была табачная лавка его матери, госпожи Регины, впрочем, тут и сейчас табачная лавка, как и в далекую пору его детства, когда капала из заржавевших водосточных труб вода, а в темные ночи высоко над городом жалобно курлыкали журавли. Все та же ступенька из трухлявого кирпича, тот же изглоданный крысами порог. И портьеры на окне такие же изодранные, как тридцать лет назад, а за портьерами — сырая, темная, заплесневелая комната с прогнившими досками пола, в углу которой за железной печкой он столько раз стоял на коленях. Полумрак, Филипп на коленях, в комнате никого нет, только снаружи доносятся шаги прохожих: они идут от шелковицы к забору, потом от забора к стене и вдоль стены мимо первого окна, по мостику через канаву, в которой гниет зеленоватая вода. Филипп заглянул с деревянного мостика в канаву, полную соломы, сора и птичьего пуха, и увидел маленькое суденышко из газеты. Милый искатель приключений, кораблик уперся в кирпич, намок и вот-вот утонет. Филипп нагнулся и хотел вытащить тонущий детский кораблик из вонючей лужи (над которой провел столько часов, мечтая о путешествиях по далеким морям), но в тот же миг понял, что это слишком глупо, да так и застыл перед лавкой, всматриваясь в грязные разводы на мутных стеклах.

Сразу же за стеной стоял овальный полированный стол матери, на нем — альбом красного бархата с фотографиями. Дорогой бархатный альбом, окованный золоченой жестью, на обложке — герольд в рыцарских доспехах, с трубой; через трубу переброшен штандарт с изображением двух широко распростерших крылья огромных орлов. Выцветший бархатный альбом с трубачом-рыцарем был одной из таинственных святынь, к которой запрещалось прикасаться. Святотатство наказывалось длительным стоянием на коленях за печью, где воняло крысами. Тут же, у окна, по ту сторону облупленной серой стены, висело в раме из черного дерева прекрасное изображение обнаженной женской фигуры. Полотно было не больше тридцати сантиметров в длину. На нем проступили первые зловещие пятна плесени, и зеленовато-серый тон обнаженного тела приобрел какой-то сверхъестественный, прозрачный оттенок, отчего картина казалась уже не творением человеческих рук, а каким-то феноменом. Мать, самый загадочный феномен его детства, сиделица табачной лавки, которую все величали Региной (на самом деле она звалась Казимирой и была полькой, до конца дней плохо говорившей по-хорватски), ревниво, как реликвию, оберегала таинственную картину голой женщины в раме черного дерева, и Филиппу так и не удалось узнать, что означает эта картина и как она досталась матери. Картина мучила его годами, однако это была не единственная тайна, над которой ломал голову Филипп, сидя у грязного окна, под разодранной шторой, прислушиваясь к завыванию ветра на чердаке.

У этого же окна Филипп сильно простудился и тяжело заболел. Это случилось в ту осеннюю ночь, когда через город гнали на войну в Трансвааль бесконечные вереницы английских лошадей. Ночь была туманная, октябрьская. Слышно было, как на углу Фратерской улицы гремят копыта по деревянному настилу моста. Лошадям предстоял далекий путь через неведомые южные моря, через экватор, туда, где мерцают таинственные звезды южного полушария. Черные просмоленные суда уже поскрипывали в далеких портах в ожидании лошадей, готовясь забрать их в свое чрево и перебросить в неведомую даль, где ползают удавы и кусаются ядовитые комары. В ту ночь через город прошло бесчисленное множество лошадей, прошумел целый лес черных, хрупких, взволнованно изгибающихся ног-стеблей, похожих скорей на ноги каких-то необыкновенных подкованных птиц, чем на конские ноги. Матери дома не было. Давно уже пробило полночь на монастырской колокольне, а шествию английских лошадей не было конца: кони шли беспрерывно табун за табуном — хвосты, головы, копыта, бесконечные темные массы хвостов, шей и копыт, поток гривастых темных тел и ржания, от которого в окнах звенели стекла, точно при раскатах грома. Встревоженный необычным грохотом, напуганный одиночеством и бессонницей, Филипп прокрался к окну, приподнял засаленную рваную штору и посмотрел на улицу, но увидел лишь конские животы и, ошарашенный непонятным мельканием черных конских крупов, голеней, бабок, копыт, задрожал от страха, потрясенный странным, неясным и величественным зрелищем. Прижав нос и лоб к холодному стеклу, он смотрел на уходящие в Южную Африку табуны; стояла уже глубокая ночь, а мать еще не вернулась. Заснул он под утро, когда монахи звонили к заутрене; матери все не было. Первое, что он увидел, когда проснулся, была пустая постель матери.