И вот он уже сидит где-нибудь в предместье и второй день пьет. В кафе полумрак, а у газовой печки на диване дремлет, мурлыча, черный кот. Кафе помещается под мостом, в окно сквозь сетку теплого весеннего дождя видно, как под темной аркой каменного моста движется убогая еврейская похоронная процессия: деревянная урна на крыше погребального катафалка смешно подпрыгивает над черным гробом, у раввина черная, курчавая, библейская, ассирийская борода. Над траурным шествием длинных, измятых лапсердаков и черных зонтов полощется на ветру пастельно-голубое полотнище рекламы стерилизованного молока, изображающей грудного младенца сверхъестественных размеров с вытаращенными водянистыми глазами; голубое полотнище растянуто поперек улицы с красными кирпичными домами, кабачками, лавчонками ветошников и с этой жалкой еврейской процессией и забытым волчьим запахом (тяжелый дух тухлого, почерневшего мяса на жестяной тарелке в углу клетки) — все эти картины стоят перед Филиппом как отдельные живые детали, без всякой объединяющей их внутренней связи, которая только и могла придать им какой-то смысл и целостность. Он чувствовал эту связующую силу в минуты опьянения, однако неприятная особенность его неврастении заключалась именно в том, что после каждого запоя на душе становилось еще безотрадней и опустошеннее. Жизнь Филиппа дробилась на составные части; объекты сознания разлагались на элементы; жизнь его, потеряв цель, уже долгое время сама собой катилась под уклон. Врожденное предрасположение к разрушению всего, что попадало под руки или на глаза, постепенно превращалось у него в навязчивую идею, которая все упорней, изо дня в день преследовала его: собственная жизнь в представлении Филиппа с каждым днем теряла всякий смысл. Оторвавшись от всякой почвы, его жизнь стала превращаться в фантом, лишенный прав существования, и это тянулось уже довольно долго, отчего жить становилось все труднее и утомительней.
Филипп жил в шестиэтажном доме, где все насквозь провоняло гусиным жиром, газовыми рожками и детскими пеленками, а жалкий лифт напоминал стеклянный катафалк на второразрядных похоронах — лакированный черный ящик, обитый темным вытертым плисом. Стоять у окна и бездумно смотреть в дымные сумерки, смотреть, как больные дети с завязанным горлом дни напролет перерисовывают глупые картинки на оконных стеклах, — в этом состояла жизнь Филиппа последние два-три года. До чего же мрачно жилье человека — настоящее вонючее логово! А дети, замотанные во фланелевые тряпки, в дождливую погоду рисуют глупые картинки, неутомимо поднимая высоко над головой руки. Трубы, крыши и густая пелена копоти, повисшая над мрачными стенами; оседая, она оставляет темные, точно клопиные, следы. А дым ползет над крышами — желтовато-сизый и грязный, как голодный деревенский пес, тяжелый, как куль цемента, и мутно-зеленый, как вода в болоте. Каски закоптелых труб, плектроны трамвайных лир, мокрые, темно-серые, склизкие улицы, полумрак. Филипп стоит у окна и размышляет о том, как глупо и бессмысленно нагромождать в одном месте все эти коксовые печи, колонки, газометры и прочие грязные, как отхожие места, орудия техники! Все эти кучи мусора, товаров и промышленного сырья следовало бы отделить от жилищ. Журчат водосточные трубы, плачут краны и газовые рожки, дребезжат телефоны, поют медные провода над крышами, хлопают двери, играют инструменты, лают собаки, а где-то в стене однотонно, размеренно капают капли, точно отсчитывают время. Песня капель, отзвук шагов в неосвещенных коридорах, глухие голоса где-то внутри шестиэтажного дома, рыдание негритянской пластинки сливались в дьявольскую какофонию и заставляли дрожать каждый нерв. Филипп переставал понимать, что происходит вокруг и почему у него нет сил вырваться из этого ада и начать новую жизнь.
Пасмурный февраль. В тучах сажи и дыма под ногами Филиппа раскинулся огромный, закоптелый город, та самая пресловутая Европа, золотой телец, благословенная земля с голубыми теплыми бухтами на юге, где зреют апельсины, и со страшными закоптелыми крепостями на севере, где дети болеют ангиной, по мокрым панелям бродят золотушные девицы и где так жалко выглядят бюсты Гигиен[3] в пыльных витринах аптек.
Прозрачны и бессмысленны схемы, которыми люди путаются отгородиться от жизненной правды и подлинной действительности. Все, в сущности, лишь детская забава — религия, рождественские побасенки, идиллия, культивирующая чистейшую ложь, сквозь которую проглядывает коммерция: покупайте маргарин, шоколад, апельсины, ваниль, сукно, резину! Люди выдумали обои, ковры, паркет, отопление горячей водой, застекленные двери, обставили свои квартиры аквариумами с золотыми рыбками, кактусами и целыми стеллажами книг, которых никто не читает. Люди забили свои дома китайской майоликой, акварелями, дамасскими скатертями, шелковыми чулками, мехами и драгоценностями. Люди, подобно древним жителям Востока, покрывают лаком ногти, купаются в мраморных ваннах, ездят в отапливаемых экипажах, пьют целебные ликеры, но не имеют, собственно, никакого понятия о том, какова реальная жизнь и как следовало бы жить.