— Шлюхи!
Йожа Подравец повернулся к Филиппу, лукаво ему подмигнул и презрительно махнул трубкой в сторону запертых железных ставень одноэтажного дома: мол, шлюхи, видно, еще спят!
Какое чудовищное слово: «шлюха»!
И все же, сколько сокровенных тайн скрыто в этом вульгарном слове, которое паннонские извозчики выговаривают, собирая под языком слюну от гадливости и презрения! Тайн давно ушедшей безотрадной юности, когда это слово витало над детскими горестями, как таинственный дирижабль, которого видели один-единственный раз и никто не имел понятия, где он мог спуститься.
Где-то здесь за живой оградой растет куст шиповника. Сын ветеринара Аурел однажды днем увидел там лежащую под красным зонтиком голую девку. Приятели обследовали потом весь участок до самого оврага, обшарили все кусты и канавы, но не обнаружили никаких следов авантюристки. Нашли только голубой, совсем выцветший шнурок, повисший на терновнике, и железную шпильку, однако являлись ли эти предметы собственностью искательницы приключений, принимавшей солнечные ванны под шиповником, или нет, установить не удалось. Гимназисты, точно кобели с задранными хвостами, ходили вокруг этого серого неприятного дома, где никогда не было видно ни души, где все было закрыто, заперто, хотя в городе и говорили, будто бы девицы распивают кофе в тени ореха.
В шестом классе, после года мучительной борьбы, Филипп, рискуя своим моральным престижем, отправился однажды в бордель. Был знойный июльский полдень. Утки сидели в лужах под тенью шелковиц, голубые колокольчики вьюнков склонили головки под лучами палящего солнца, занавеси во всех домах были спущены. Замысел представлялся смелым, но логичным. Самым подходящим временем был, конечно, полдень, когда никому не придет в голову, что он идет к шлюхам. Город точно вымер. Филиппа пробирала такая дрожь, словно он шел по мрачному погребу. Огромное голубое небо, заборы, маки в огородах, тополя, липы перед церковью, вот перебежала улицу собака и, лениво перескочив ограду, исчезла среди петрушки и помидоров. Филипп двигался как деревянный, точно под наркозом, оцепенелый и холодный, его влекла неумолимая страшная сила, только, смерть могла остановить его на этом пути. Кругом ни души, в полном одиночестве он пересек епископскую площадь: у него было ощущение, что его изгнали и заклеймили позором, что замысел его разгадан и все знают, куда он идет, и потому из-за каждой спущенной шторы люди смотрят, как сын лавочницы Регины шагает в бордель, где в конце концов ему и место, «поскольку и сам-то он родился в таком же борделе»! Перед собором ему перебежала дорогу белая кошка, на углу сквозь открытую дверь кондитерской слышно было, как взбивают сливки.
Влекомый своей страстью, превратившейся в навязчивую идею, Филипп точно лунатик, с восковыми руками, весь в холодном поту, почти ничего не видя, дрожа, с подкашивающимися коленями, как в бреду, приближался к страшному серому дому возле таможни с шестью окнами фасада, закрытыми тяжелыми железными ставнями, ржавыми от времени и дождей. Скоро он завернул в вымощенный кирпичом двор, где воняло курами и голубями и где под сенью огромного ореха все казалось идиллическим и точно вымершим. Белая, застеленная, гостеприимно распахнутая дверь в прихожую а красными суконными занавесями, зеркало в золоченой раме, перед зеркалом на мраморной доске фарфоровая негритянка с золотым кувшином на голове, в кувшине искусственные розы… Тишина. Из полутемного коридора выскочил кролик, понюхал Филиппов след и растаял во мраке. От таинственного мелькания этого темного мехового клубка у Филиппа учащенно забилось сердце, ему почудилось, что это еж, а когда кролик исчез, все снова утихло и замерло. Воцарилась мертвая тишина. За какой-то дверью послышалось звяканье кастрюль, сковородок, потом хлопнули дверцы духовки. Филипп постучал, в голову ему уже пришла мысль вернуться на улицу, но в этот миг отворилась кухонная дверь, и старуха в синем переднике, с очками на лбу, размешивая в чугунке кукурузную муку и глядя на него исподлобья, очень сдержанно и холодно спросила: