Среди изобилия крестьянской варварской равнины — гор капустных голов, тыкв, гороха, масла, зелени, яиц, рыбы, мяса и сала, штабелей жирных кровавых свиных и бараньих туш, тучных рыбин и птицы — живет гимназист, целыми днями он бродит по песчаному берегу реки в надежде разыскать в наносах ила маленькую бронзовую фигурку Афродиты, которая спит, заложив руку под пышные волосы. (Товарищ Филиппа нашел фигурку нагой богини в песке на пляже, и это было самым крупным событием в анналах епископской гимназии за последние пятьдесят лет.)
Вся атмосфера вокруг табачной лавки была нездоровой, повышенно сексуальной, и не удивительно, что в нервном подростке, от природы чувственном, когда он столкнулся с трудной и темной проблемой пола, это породило смятение и болезненно-обостренный интерес ко всему плотскому. Взять хотя бы главный вопрос весьма деликатного свойства, но для него жизненно важный, который мучает его несказанно все эти годы, но который он так и не отваживается задать матери: кто же его настоящий отец? А то странное и непонятное, что происходило у матери с разными посетителями в лавке на Фратерской улице, за портьерой и ширмой, в удушливых клубах табачного дыма, в тайну чего он так и не проник и что с каждым днем заволакивалось все более плотной пеленой загадочности? Взгляды всего города, эти бегающие глазки мещан, жадно вперенные в грязно-серую табачную лавку, в его мать, и особенно в него — порождение блуда и греха, вызывали в Филиппе болезненное тяготение ко всему блудному и грешному, и в том, что он на глазах у всех отправился в конец Краишкой улицы, в дом терпимости, проявился лишь недюжинный характер юноши, упрямо решившего открыто запятнать себя грязью.
Возле церкви и епископского дворца ползают тени клириков, фратеров, монахинь, черные призраки то появляются на епископской брусчатке, то исчезают, а его мать Регина стоит за прилавком и торгует сигаретами и рогаликами. Входят каноники, офицеры, чиновники, кучера и разговаривают с матерью тоном, который больно оскорбляет Филиппа, и он так и не может решить, все эти россказни о его матери — дьявольская выдумка или правда?
А дальше — холодные и голодные годы учения к гимназии, бессонные ночи, проведенные в полубреду с пересохшим от жажды горлом, на кишащей клопами койке епископского приюта для сирот. Светло-зеленые стены, тяжелые, кованые решетки в окнах, черное лакированное распятие с бледно-розовым ликом Спасителя и целые вереницы деревянных святых в коридорах — уродливых, в светло-голубых тогах и красных мантиях с бумажными цветами в руке. Филипп лежит с открытыми глазами, смотрит на уныло-размеренное мерцание лампады под потолком и мечтает о Резике. Единственное светлое пятно в этом вонючем доме пыток и клопов — Резика. У нее сильные, налитые, точно отечные, багровые, слоновьи ноги (ходила она босая), шуршащая нижняя юбка и красные, потрескавшиеся толстые руки с засученными выше локтя рукавами. О Резике мечтал весь приют, к тому же, по рассказам прошлых выпусков, она не чуралась любовных утех. Кто знает, где тебя ждет счастье? Надо рискнуть: прокрасться в столовую, оттуда спуститься на лифте и таким авантюристическим путем добраться до Резикиной комнаты. Филипп встал и босиком, неслышно, прокрался на первый этаж в столовую, где у наружной двери на золотой консоли деревянный святой Иосиф благословлял питомцев епископского сиротского дома. В нетопленой и пустой столовой с липовыми столами, грязными скатертями, залитыми горохом и кукурузной похлебкой, с уже расставленными для завтрака щербатыми солонками и бесконечными рядами тарелок было темно и тихо. Он опрокинул стул, тот свалился с гулким грохотом — так в тишине церкви падает скамейка.
Тихо. С улицы, откуда-то издалека, донесся плач паровоза, стоявшего где-то на открытых путях. Ряды длинных столов, покрытых белыми скатертями, напоминали гробы. Лифт был заперт. Сквозь щели деревянного ящика пробивался свет: монахини уже встали и готовили в кухне мучную похлебку.