Выбрать главу

Филипп постучал.

От звона стекла он словно пришел в себя и тотчас понял, что гораздо умнее было бы незаметно уйти. Но было поздно: Баллочанский подошел к окну и подчеркнуто любезно, предупредительно, пожалуй даже навязчиво пригласил его войти. Филипп обошел дом, рассеянно и нервно поговорил с черной Бобочкиной китайской собачкой у двери и вошел; обстановка за это время в комнате мало изменилась: Бобочка продолжала лежать в постели и лишь накрылась одеялом. Ее шея была обвязана полотенцем. Около кровати на стуле стоял таз. У ног сидел дерматолог в черной шелковой пижаме с хмурым и неприступным видом и попыхивал сигаретой. Баллочанский как ни в чем не бывало мирно и хладнокровно читал газету.

Бобочка встретила Филиппа довольно холодно, сказав, что с такими друзьями, как он, можно умереть, так и не дождавшись никакого участия.

Филипп не знал, то ли он спит, то ли вся эта сумасшедшая сцена при свете сальной свечи плод его собственного больного воображения (но ведь людей, у которых бывают такие галлюцинации, держат в сумасшедшем доме!)… Пожав руку Бобочке, он почувствовал, что обливается горячим потом, как в бане. Пальцы стали до того влажными, что прилипли к полированному стулу, за который он взялся, чтобы переставить его от стола к постели. Суставы рук и колени судорожно подергивались, он был близок к обмороку и, если бы не сел, у него подогнулись бы колени.

А грек, или русский, или черт его знает кто, спокойно сидел у ног Бобочки, попыхивая сигаретой, и делился впечатлениями о своем прошлогоднем путешествии в Сицилию, словно продолжал как раз с того места, на котором его прервал нежданный и со всех точек зрения неуместный визит.

— Море, в сущности, преогромная лужа, и что находят прекрасного в этой стихии, непонятно. Море — довольно большое количество (разумеется, в человеческих масштабах) кислорода и водорода, по которому плавают на каких-то дурацких посудинах и где за минеральную воду и порцию мяса платят гораздо дороже, чем в обычных трактирах на земле. Люди тянут через соломинки ананасовый сок, позвякивают серебром и фарфором, граммофон играет «Sonny-Boy», и на человеческом языке все это называется «морской стихией». Корыта эти обвешивают смешными разноцветными тряпками, и такие пестрыми тканями разукрашенные корабли имеют свои «морские привилегии», а все это происходит на довольно ограниченном пространстве разлившихся по грязному шару жидких газов.

В прошлом году Сергей Кириалес ехал на пароходе из Таормины в небольшой сицилийский городок, представлявший собой сейчас груду развалин. Рядом с ним на палубе стоял иезуит. Это был огромный, бронзовый, опаленный солнцем колосс (похожий больше на мясника, чем на иезуита) с толстенными, набрякшими ручищами, требник казался в его громадных лапищах маленьким блокнотиком. Они стояли рядом, красная лента, вырвавшаяся из черного требника мускулистого иезуита, полоскалась на ветру, как маленький флажок. От тяжелой суконной сутаны исходил резкий запах пота. Вонючий мясник, расширив руки, дивился великой премудрости господа, создавшего такие стихии, как, например, это «величественное море». (Словно господь с его «великой мудростью» — шеф рекламы провинциальной конторы по обслуживанию туристов!) А потом, когда они хватили кьянти, и довольно изрядно, иезуит принялся рассказывать такие извозчичьи калабрийские анекдоты, словно читал Бальзака.

Всю осень Кириалес пробродил по Сицилии без всяких происшествий. Встретил лишь одного-единственного маленького белого козленка с белой гарибальдийской бородкой и красными, как у кролика, глазами и в одной литейной, где отливали колокола, бросил в котел с кипящей бронзой мальчишку.

— Дело было к вечеру. Старая, еще романская церковь стояла в тени каменоломни, обросшая вековым плющом и барвинком, с огромными окнами, забранными массивными решетками. Внутри был прохладный полумрак, приятно пахло влажной глиной. Глиняная форма для колокола, покрытая воском, была готова, рядом в котле клокотала сернисто-зеленая масса расплавленной бронзы, и неистовые оранжево-розовые сполохи освещали старую церковь странным зеленовато-фосфорическим светом. Тут же стоял сын колокольника, девятилетний мальчик, необычайно застенчивый и нежный, с потными пальчиками, нервный и хрупкий, как девочка, и смотрел на котел. У отца вышел воск, и он сказал, что скоро придет. Я подошел к мальчику и завел с ним беседу о сокровенных тайнах. Взял его за руку и спросил, открыл ли он на последней исповеди Свою Тайну? У мальчугана потели руки, и он так симпатично, так мило лепетал, а таинственно-лживые отношения теплой детской плоти с богом были так тонки и эфемерны, что, казалось, держишь в руках шелковую бабочку, чувствуешь на ладони, как шевелится маленькая глупая гусеница, и не хочется расставаться с этими опушенными пыльцой мягкими крылышками. Долго я так мучился, пока вдруг не наступило какое-то непостижимо мрачное мгновение гадливости: я схватил малыша и бросил его в котел! Вонючее облако пара поднялось над раскаленной бронзой, взлетело под темный свод церкви, точно мяч… Цикады под кипарисами, тихое осеннее предвечерье в Сицилии… Стрекот… Пустота…